• Приглашаем посетить наш сайт
    Ломоносов (lomonosov.niv.ru)
  • Азадовский К.М.: Жизнь Николая Клюева
    Глава 7. В Вытегре

    Глава 7
    В ВЫТЕГРЕ

    Лето и осень 1917 года Клюев работает над составлением двухтомника своих стихотворений. 9 марта 1917 года он подписал в Петрограде договор с М. В. Аверьяновым, по которому уступил ему все права на издание своих сочинений, «написанных и изданных до сего времени отдельными книгами и брошюрами», а также «новых сочинений в количестве около ста стихотворений». Право печатания прежних книг Аверьянов приобрел у Клюева сроком на десять лет, а нового сборника – лишь на первое издание.

    Этот договор отчасти предопределил структуру будущего «Песнослова». Первоначально Клюев колебался, издавать ли ему все четыре книги одним томом или двумя. «Еще прошу Вас, возлюбленный, книжку мою печатать повременить, так как я готовлю ее в новом, раньше непредвиденном виде <...>, – пишет он Аверьянову в июне-июле 1917 года (датируется по содержанию). – А печатать ее необходимо одним томом, так как, располагая стихи погуще (по Вашему желанию), я вижу, что в двух книжках они будут иметь жидкое и жалкое подобие». В конце августа Клюев сообщает Аверьянову, что «почти уже приготовил» книгу и просит издателя выслать ему список непонятных слов для приложения к книге. Наконец, 3 октября 1917 года Клюев посылает Аверьянову свою книгу, озаглавленную «Песнослов», «в окончательном виде». Макет этой книги, сохранившийся в архиве М. В. Аверьянова, состоял из двух отделов: «ковчежец первый» и «ковчежец второй». В первый отдел вошли «Мирские думы», во второй – «Сосен перезвон», «Братские песни» и «Лесные были». Кроме того Клюев включил сюда тринадцать стихотворений, отсутствовавших в первых изданиях: в целом сборник насчитывал семьдесят два стихотворения. Это был первый вариант «Песнослова», хотя состав и расположение текстов первого тома, изданного в 1919 году, – принципиально иные.

    «Моя новая книга подвигается вперед успешно, но ответственное, страшное время обязывает меня относиться к своему писанию со всей жестокостью. Но к осени 1918 г. она будет готова, по крайней мере, по количеству оговоренных с Вами стихов (100)». Речь идет о стихах 1916-1917 годов, которые, согласно договору, должны были стать основой для тома «новых сочинений» Клюева. Впоследствии большая часть произведений этого периода составит во втором томе «Песнослова» раздел «Долина Единорога» (пятьдесят восемь стихотворений). Поэтическое мастерство Клюева достигает в эти годы особой силы. Продолжая варьировать свои излюбленные «сюжеты» (Природа, Бог, Город, «избяной рай» и др.), Клюев создает немало подлинных шедевров, которые без преувеличения можно назвать перлами русской поэзии XX века. К числу таковых, несомненно, принадлежат стихи из цикла «Земля и Железо» («Звук ангелу собрат...» и «Есть горькая супесь...») или, наконец, «Изба – святилище земли...» – одно из лучших стихотворений, обращенных к Есенину.

    Углубляется в его поэзии и тема «Запад – Восток». Клюев сетует на то, что «в куньем раю громыхает Чикаго, И Сиринам в гнезда Париж заглянул». Западу противостоит Восток – мир истинной красоты и духовности. Все, что причастно к России и русской избе, настойчиво соотносится Клюевым с восточными именами и реалиями.

    Сгинь Запад – Змея и Блудница, – 
    Наш суженый – отрок Восток! –

    так категорично формулирует Клюев свое кредо тех лет. С великой изобретательностью использует поэт любую возможность для того, чтобы сблизить, соединить, слить в единый образ привычные для читателя русские понятия с экзотическими, восточными. Херувимы у него в стихах венчают Вологду с Багдадом, березы напевают сторожу Архипу «песенку Зюлейки», «у русского мальца на губе Китайское солнце горит». «Помнит моя подоплека Желтый Кашмир и Тибет», – сказано в другом стихотворении. И сама Россия в эти годы для Клюева не блоковская «властноокая жена» или старуха-мать, а величественная, древняя и таинственная Святая Русь, одухотворенная красотой и вскормленная культурой Востока.

     
    В Вавилон, в сады Семирамиды; 
    Есть в избе, в сверчковой панихиде, 
    Стены Плача, Жертвенник Обиды.

    Но в основном перед нами все тот же Клюев, гневно и убежденно продолжающий обличать Город и ненавистную ему «культуру»: «Прокаженны Стих, Газета, Лики Струн и Кисть с Резцом...». Укрепляя в читателях представление о своей первозданной творческой силе, он настойчиво подчеркивает свое «естественное» происхождение: «Я родился не в башне, не в пагоде, А в лугу, где овчарник обительский». Истинную красоту и жизненную премудрость поэт постигает не из книг, а приобщением к Природе. «Я видел звука лик и музыку постиг, Даря уста цветку, без ваших ржавых книг»; «Я учусь у рябки, а не в Дерптах», – вызывающе бросал Клюев.

    «в Дерптах», все же много и настойчиво занимался самообразованием. Он вовсе не избегал «ржавых книг», знал не только церковную литературу, но и классическую (русскую и западноевропейскую), а также современную: Л. Андреева, Бунина и др. О начитанности Клюева лучше всего говорит его собственная поэзия, насыщенная реминисценциями различных культурных эпох.

    Еще менее соответствовали реальному облику Клюева его призывы к физическому труду. В какой-то мере программным можно считать его стихотворение «Труд», где вновь звучит укоризненное клюевское «вы», обращенное ко всем, кто не занят грубым крестьянским трудом и не зарабатывает свой хлеб «в поте лица». («Вы оттого печальны и несчастны, Что под ярмо не нудили крестец».) «Свить сенный воз мудрее, чем создать «Войну и мир» иль Шиллера балладу», – заявлял Клюев в том же стихотворении (с чем охотно согласился бы автор «Войны и мира», не говоря уже о Пимене Карпове). Связанный с землею крестьянский труд для Клюева бесконечно выше «городского» – интеллектуального. «Божественный» народ, с одной стороны, и обреченная «культура», с другой, – такова, как и прежде, его непримиримая позиция. Впрочем, как уже отмечалось, сам Клюев в крестьянских работах не участвовал и не слишком «нудил» свой крестец «под ярмо». Однако миф о «народном» или «крестьянском» поэте требовал, разумеется, именно таких черт.

    В 1916-1917 годах окончательно складывается и поэтика Клюева, призванная утвердить, художественно запечатлеть этот миф. Стихи Клюева до предела насыщаются реалиями, связанными с мужицкой «космогонией», обрастают этнографическими и иными подробностями. Так, стихотворение «Четыре вдовицы к усопшей пришли...» (первая из «Избяных песен») достоверно передает процесс погребения крестьянской женщины («Четыре вдовы в поминальных платках, Та с гребнем, та с пеплом, с рядниной в руках, Пришли, положили поклон до земли, Опосля с ковригою печь обошли...»). Клюев охотно использует народно-мифологические представления, символику древнейших обрядов и культов, где смешиваются воедино христианские и языческие верования («В метле есть душа – деревянный божок, А в буре Илья – громогласный пророк»). Религиозная символика в стихах Клюева приобретает народно-фольклорную (более чем церковно-каноническую!) окраску. Исус, Спас, Богородица, Егорий (св. Георгий), Микола (Николай Угодник), Илья-пророк, Власий – все эти имена входят в поэзию Клюева именно в том виде, в каком они бытовали в народе. Фольклорное, сказочное происхождение имеют, как правило, и другие клюевские образы: птицы Алконост, Гамаюн, Рох, Паскарага; Садко; Голубиная книга; Китеж-град. «Горыныч, Сирин, Царь Кащей – Все явь родимая, простая».

    До весны 1918 года Клюев живет в деревне. Здесь до него доходит весть о «пролетарской революции» в Петрограде, и это событие немедленно отразилось в его лирике той поры: «Товарищ», «Коммуна», «Из "Красной газеты"» и др. «Из подвалов, из темных углов, От машин и печей огнеглазых Мы восстали могучей громов, Чтоб увидеть все небо в алмазах», – возглашал Клюев в одном из своих стихотворений конца 1917 года, впервые напечатанном в эсеровской газете «Знамя труда».

    Клюев, конечно, был чрезвычайно далек от тех конкретно-политических целей, во имя которых затевалась большевистская революция. Поэт оценивал ее (как и Февральскую) с «крестьянских» позиций. Он подчеркивал ее религиозный пафос, видел в ней «преображение», «пришествие», «воскресение». «Боже, Коммуну храни», – молился поэт. Его программа всего ясней выражена в известном стихотворении конца 1917 года: «Уму – республика, а сердцу – Матерь-Русь»; это – открытое неприятие будущей индустриальной России («Железный небоскреб, фабричная труба, Твоя ль, о родина, потайная судьба!»). Главной силой русской революции Клюев считал крестьянство и громогласно предсказывал «мужицкий рай», где будут хозяйничать «жнецы» и «пахари» и невиданно расцветет «деревенская культура». «Уму – республика, а сердцу – Китеж-град», – твердил Клюев и, видимо, хорошо сознавал, в какой степени эти его взгляды противоречат новой победившей идеологии. Не случайным, конечно, было его категорическое утверждение (начало 1918 года) в письме к В. С. Миролюбову: «Я не большевик и не левый революционер» (большевики и левые эсеры составляли тогда, как известно, коалицию в Совете народных комиссаров). Еще более определенно высказался Клюев в другом письме к В. С. Миролюбову: «При пролетарской культуре такие люди, как я, и должны погибнуть...» Впоследствии это гибельное ощущение станет у Клюева еще более острым.

    «Песни Солнценосца». «Песнь...» была напечатана во втором сборнике «Скифы» со статьей-предисловием Андрея Белого. Это – подлинный отклик Клюева на русскую революцию. Клюев живо чувствовал ее мировой характер, значение для других народов, как бы вовлеченных в опьяняюще радостный, «радельный» хоровод. «В потир отольются металлов пласты, Чтоб солнца вкусили народы-христы», – восклицает поэт. Русская революция словно сблизила страны, континенты, материки, уничтожила любые социальные, национальные, расовые перегородки. Поэт не противопоставляет более Восток и Запад, но пытается их слить, породнить друг с другом: «Китай и Европа, и Север и Юг Сойдутся в чертог хороводом подруг». Братство, за которое боролся и ратовал поэт еще в годы первой русской революции, словно свершалось теперь на его глазах в мировом охвате. Андрей Белый видел в этом произведении «народное» отношение к Революции и с восторгом писал, что «сердце Клюева соединяет пастушечью правду с магической мудростью: Запад с Востоком. <...> И если народный поэт говорит от лица ему вскрывшейся Правды Народной, то прекрасен Народ, приподнявший огромную правду о Солнце над миром – в час грома...»

    В том же январском письме к Миролюбову Клюев рассказывал о своей жизни на Севере: «Мне стыдно с Вами говорить так, но я очень нуждаюсь. Мука ржаная у нас 50 руб. и 80 руб. пуд. Есть нечего, и взять негде. Сам я очень слаб и болен, вся голова в коросте, шатаются зубы и гноятся десны, на ногах язвы, так что нельзя обуть валенки, в коросте лоб и щеки, так что опасно и глазам». Трудно сказать, преувеличивал ли Клюев или говорил правду, но положение его в то время было действительно безрадостным.

    В конце 1917 – начале 1918 года Клюева постигает страшный удар: рушится его дружба с Есениным. Собственно, их отношения дали трещину, видимо, еще весной – летом 1917 года. В начале октября 1917 года Клюев отправил Миролюбову для публикации в «Ежемесячном журнале» стихотворение «Елушка-сестрица»; в нем олонецкий поэт сокрушался о том, что Есенин к нему охладел и предательски «убил» его, как некогда Годунов царевича Димитрия.

    Белый цвет-Сережа, 
    С Китоврасом схожий, 

    Стихотворение было напечатано в последнем номере «Ежемесячного журнала» за 1917 год. Тогда же, в октябре 1917 года, Клюев иносказательно писал Аверьянову про Есенина – «младенца, пожранного Железом» и которого «покинул Ангел». Под Железом Клюев обычно подразумевал «ненавистный» ему Город, «железногрудый Питер». Очевидно, не последнюю роль во всем, что случилось, сыграло самолюбие Есенина, его желание освободиться от опеки «старшего брата», которая стала ему досаждать. Клюева же, следует думать, больно задела женитьба Есенина на Зинаиде Райх (в августе 1917 года).

    Конфликт обнажился со всей остротой после выхода (в декабре 1917 года) второго сборника «Скифов», где были обильно представлены новокрестьянские поэты – Есенин, Клюев, Орешин. Однако Клюев явно выделялся в этом ряду. Помимо Андрея Белого, о нем восторженно писал Иванов-Разумник в своих статьях 1918 года – «Поэты и революция» и «Две России». Для Иванова-Разумника Клюев – «подлинно первый народный поэт». «И если не он, то кто же мог откликнуться из глубины народа на грохот громов и войны, и революции?» – вопрошал Иванов-Разумник. Что касается «Песни Солнценосца», то, по мнению критика, эта вещь «по глубине захвата далеко превосходит все написанное до сих пор о русской революции. Ибо революция для Клюева, народно-глубинного поэта – не внешнее только явление; он переживает ее изнутри, как поэт народный; за революцией политической, за революцией социальной он предчувствует и предвидит революцию духовную».

    Впрочем, о «революционных» поэмах Есенина («Товарищ», «Певущий зов», «Отчарь») Иванов-Разумник тоже писал как о проявлении «народного духа в поэзии». Тем не менее Есенин чувствовал себя обиженным. «Штемпель Ваш «первый глубинный народный поэт», который Вы приложили к Клюеву <...> обязывает меня не появляться в третьих «Скифах». Ибо то, что вы сочли с Андреем Белым за верх совершенства, я счел только за мышиный писк». Далее Есенин писал Иванову-Разумнику: «Клюев, за исключением «Избяных песен», которые я ценю и признаю, за последнее время сделался моим врагом». Тут же Есенин дает свою известную характеристику Клюеву-поэту: «Только изограф, но не открыватель».

    Конфликт, возникший между Есениным и Клюевым, не привел все же к полному разрыву. Клюев продолжал любить Есенина нежной и преданной любовью: имя Есенина то и дело встречается в его стихах и публицистических выступлениях 1918-1922 годов. А обида Есенина, высказанная им в письме к Иванову-Разумнику, тоже, видимо, вскоре улеглась. Уже 30 сентября 1918 года он пишет Иванову-Разумнику: «Кланяйтесь Клюеву. Я ему посылал телеграмму, а он не ответил».

    «Красный звон», составленный из произведений четырех поэтов: Есенина, Клюева, Орешина и Ширяевца. Это была единственная попытка новокрестьянских поэтов выступить под единой обложкой, совместно и самостоятельно. Сборник был выпущен левоэсеровским издательством «Революционная мысль» под эгидой Иванова-Разумника, статьей которого «Поэты и революция», перепечатанной из «Скифов», он и открывался. «Красный звон», получивший в печати ряд одобрительных откликов, можно рассматривать как высшую точку новокрестьянского движения в русской литературе. В 1918 году вся группа распадается: поэты разъезжаются в разные стороны, а некоторые из них – Есенин, Орешин – постепенно отдаляются от «крестьянской» идеологии.

    В феврале 1918 года умирает отец Клюева. Оставшись один, Клюев покидает Рубцово, переезжает в Вытегру и вступает там в партию большевиков. 10 мая 1918 года* [Далее все даты – по новому стилю] петрозаводская губернская газета поместила следующую заметку: «По сообщению «Вытег<орских> известий» Н. Клюев вошел в ряды партии большевиков и принимает в ее работе самое активное участие. На вечере, посвященном памяти Маркса, поэт поставил свою пьесу из революционной жизни «Красная Пасха», песнь мщения, скорби и проклятья тем, кто предали социалистическую революцию. Там же он произнес остроумное «Малое слово от уст брата-большевика», восторженно встреченное аудиторией».

    Текст «Красной Пасхи» до сих пор не найден. Подробности о ней можно узнать из вытегорской газеты: «Эта пьеса, алмазная жемчужина, такая сильная, захватывающая за живое, потрясающая глубиною красочной мысли, – вылилась на бумагу, кажется, только ради вечера, и нам, вытегорам, выпало великое счастье первыми увидеть ее у себя – на вечере коммунистов-большевиков», – рассказывал очевидец. Уже одно название пьесы говорит о том, что Клюев воплотил в ней свое особенное понимание революции. «Певцу революции хочется слить пасхальный звон храмов с красным звоном революции, – писал В. Львов-Рогачевский, – страстотерпца Христа пасхальных песнопений сблизить с самоотверженным героем революции, хочется повенчать религиозное с революционным». После спектакля «Красная Пасха» один из вытегорских священников обрушился на Клюева с церковной кафедры: почему, дескать, большевики кощунствуют – поют «Христос воскресе»?

    Поселившись в Вытегре, Клюев сближается с некоторыми из местных руководителей, прежде всего – с А. В. Богдановым (1898-1925), молодым коммунистом, занимавшим в те годы ряд ответственных должностей в уезде. В 1918 году он был одним из редакторов губернских «Известий». Богданов увлекался литературой, писал статьи и стихи; в 1918-1919 годах находился под огромным влиянием Клюева и его поэзии. Уже в мае 1918 года в губернских «Известиях» была помещена его большая статья о Клюеве – «Пророк Нечаянной Радости», перепечатанная в уездной газете. О Клюеве Богданов писал в 1918 году неоднократно, посвящал ему свои стихи; в них без труда различимы и клюевские интонации:

    Ночь лучезарней алмаза – 
     
    Ветви садов Шираза – 
    Там за лучиною Млечной...

    К Богданову обращен ряд стихотворений Клюева: цикл «Вороньи песни», стихотворение «Женилось солнце, женилось...» и др. Слова посвящений («возлюбленному», «вещему другу») говорят о тесной близости между Клюевым и Богдановым; возможно, общением с ним поэт пытался заглушить терзавшую его боль за Есенина.

    Искренне и увлеченно погружается Клюев в жизнь тогдашней Вытегры; почти ни одно культурно-массовое мероприятие в городе не обходится без его содействия. Он принимает, например, участие в «красных вечерах», которые систематически проводились в Вытегре в 1918 году. В конце июля Клюев избирается почетным председателем Вытегорской организации РКП(б).

    – устройство издательских дел. В новой обстановке Клюев желает печатать свои «народные» произведения не в частном, а государственном издательстве и при этом – массовым тиражом.

    16 августа Клюев резко порывает отношения с М. В. Аверьяновым. Поиски иных издательских возможностей приводят его к М. Горькому. Осенью 1918 года Клюев обращается к нему с просьбой: помочь через Луначарского в издании «Песнослова».

    «Единственное мое богатство, – пишет М. Горькому Клюев, – это четыре книжки стихотворений, в совокупности составивших «Первый том» моих сочинений, и новая, не видевшая света книга, в которую вошли около 200 стихотворений, в большинстве своем отразивших наше красное время, разумеется, в самом широком смысле, чаше так, как понимает его крестьянская Рассея». Лукавя, Клюев, между прочим, утверждал, что его бывшие издатели (то есть Аверьянов) отказываются от издания его «большевистского первого тома». На самом деле в его четырех ранее изданных книжках, образующих первый том, не было ровным счетом ничего «большевистского». Да и М. В. Аверьянов вовсе не отказывался издать Клюева: договор был расторгнут по требованию самого поэта.

    Пытаясь издать свои «большевистские» стихи, Клюев в те месяцы явно заигрывал с новой властью, уже достаточно проявившей свою подлинную – бесчеловечную! – суть (в особенности – после подавления левоэсеровского мятежа в июле 1918 года). Поэт настойчиво ищет сближения с Пролеткультом – организацией, казалось бы, чуждой «крестьянскому» поэту, принимает участие в общественных мероприятиях Пролеткульта.

    «Завтра 23 ноября в 6 ½ час. веч., – сообщала 22 ноября 1918 г. газета «Петроградская правда», – в Народном Доме при Рождественском Районном Совдепе клубом имени Карла Маркса устраивается концерт-митинг с участием лучших сил Пролеткульта (докладчик которого выступит с темой «Пролетарская культура») и известного народного поэта Н. А. Клюева. Докладчиком от ЦК РКП большевиков выступит тов. Евдокимов».

    с Кирилловым, близким ему, по-видимому, своим крестьянским происхождением, Клюев в то же время страстно полемизирует с ним. Именно к Кириллову – в ответ на его знаменитое «Мы», тогдашний манифест пролетарской поэзии («Полюбили мы силу паров и мощь динамита»), – обращено программное стихотворение Клюева «Мы ржаные, толоконные...». Горячо и гневно противопоставляет здесь Клюев божественную тайну Жизни, которую знают якобы лишь «народные» художники, глухим и бездушным «стонам молота». Будущее русской культуры, строго заключает Клюев, принадлежит не «чугунным» с «бетонными», а «ржаным» и «запечным», чья родина – крестьянская Изба: «И цвести над Русью новою Будут гречневые гении». Сближение с Пролеткультом, как видно, не задевало глубинных основ клюевского мироощущения.

    Новая власть взирала на Клюева вполне благосклонно – «народное» происхождение и ореол «народного» поэта говорили, само собой, в его пользу, а идейные расхождения «крестьянина» с «диктатурой пролетариата» были еще не столь очевидны. В ноябре 1918 года Петроградский совет рабочих и красноармейских депутатов издал новый сборник Клюева «Медный кит» (на титульном листе стоит дата «1919»).

    Во вступительном «присловье» Клюев пояснял, что, по древней лопарской сказке, на Медном ките покоится Всемирная Песня. В книгу вошла одноименная поэма, полная трудных иносказаний, – попытка Клюева поэтически отобразить революционное и, как ему уже виделось, апокалиптическое «красное время». Наряду со стихотворениями, известными по первым клюевским сборникам, «Медный кит» объединил под своей обложкой и новые «революционные» произведения – некоторые из них печатались в 1917-1918 годах в газетах «Знамя труда», «Дело народа», «Красная газета», петроградском журнале «Пламя». Среди них встречались крайние по своей «революционности» строки, прославляющие насилие, казни, расстрелы. «Убийца красный – святей потира», «Хвала пулемету, не сытому кровью» – эти призывы, проникнутые ненавистью к врагам русской революции, напоминают столь же радикальные устремления Клюева эпохи 1905-1907 годов (достаточно вспомнить стихотворение «Победителям»). А. Измайлов, рецензируя сборник «Медный кит», удивлялся, что Клюев, «задумчивый, томный, застенчивый, пронизанный священным церковным глаголом», каким он являлся в своих ранних книгах, поет теперь ненависть и громит «классового врага». Измайлов полагал, что «нежность» и «жалостливость» – истинная стихия поэта, а его революционные стихи – ошибка.

    На самом деле, «церковный глагол» и «ненависть» удивительным образом соединялись в клюевских стихах той поры. Так, воспевая, например, Коммуну на мотив «Боже, Царя храни», Клюев видит в ней своего рода «купель», в которой свершается новое крещенское таинство – очищение не водой, а кровью! Невольно вспоминается блоковское «огневое крещение» («Земля в снегу») или есенинское: «Радуйтесь! Земля предстала Новой купели» («Певущий зов», 1917):

    Боже, Свободу храни – 
     
    Дай ему долгие дни 
    И в венце лучезарные луны!

    <...>
    Боже, Коммуну, храни – 
     
    Наши набатные дни – 
    Гуси, летящие к югу.

    Там голубой океан, 
    Дали и теплые мели... 
     
    От огневодной купели.

    Сладко креститься в огне, 
    Искры в знамена свивая, 
    Пасть и очнуться на дне 

    С уничтожающей критикой обрушился на «Медного кита» пролетарский писатель П. К. Бессалько, грозно обличавший уже в те годы – как, впрочем, и другие деятели Пролеткульта – «патриархальную мистику» поэтов новокрестьянской группы. Называя последний сборник Клюева «нездоровой книгой», Бессалько упрекал поэта за его религиозность. Но у «Медного кита» нашлись и защитники. «Медный кит, – писал поэт и критик И. А. Оксенов, – вовсе не медный, а золотой. Это подлинный клад – вся эта небольшая, приятно изданная книжка. Столько по ее страницам рассыпано сокровищ, что буквально не знаешь, на что обратить внимание...» При этом Оксенов, не раз встречавшийся с Клюевым в 1918 году, сумел выделить самое главное, что отличало новый сборник Клюева от его предыдущих книг, – его «всечеловечность», интернационализм, пафос всемирного единения. Углубляя тему, уже явственно звучавшую в «Песни Солнценосца», Клюев продолжает сопоставлять и сближать, казалось бы, несовместимые географические названия, имена собственные, реалии и ситуации. «Все племена в едином слиты: Алжир, оранжевый Бомбей», – заявлял поэт. «Сермяжный Восток», «Мужицкий сладостный Шираз», «Давидов красный дом» то здесь, то там появляются в стихах сборника, придавая им особую узорчатость и яркость. В явном противоречии со всем, что он писал ранее, Клюев пытается породнить даже мужика с пролетарием, деревню и город: «С избяным киноварным раем Покумится молот мозольный». «Но что же привело поэта к такому отчетливому осознанию связанности всех частей мирового целого?» – спрашивал И. Оксенов. И отвечал: «Несомненно – небывалые события наших дней – раскаты великой грозы, перекатывающейся с востока на запад по всему земному шару. Они заставляют каждого ощутить свою связь со всем человечеством». Оксенов очерчивал таким образом путь Клюева «от местного, родного, российского – к «интернациональному», вселенскому, мировому». «Тому, кто знаком с творчеством Клюева, – весьма проницательно отмечал Оксенов, – это соединение не покажется странным – ибо поэт уже в своем «избяном рае» открыл все, чем может радоваться мир человека».

    Говоря о сборнике «Медный кит», следует задержаться и на стихотворении о Ленине, получившем впоследствии немалую известность. Это одно из первых произведений в советской поэзии, посвященных политическому вождю. Напечатанное в №1 левоэсеровского журнала «Знамя труда» (июнь 1918 года), это стихотворение открывает собой в «Песнослове» цикл о Ленине, состоящий из десяти стихотворений. Оно начинается с «вызывающей» строчки «Есть в Ленине керженский дух» (керженский, то есть старообрядческий) и стремится утвердить «раскольничий» образ Ленина – «мужицкого» вождя революции. Впрочем, как и во всем сборнике «Медный кит», в этом стихотворении звучат уже нотки тоски и плача по гибнущей стародедовской Руси. Так, в Смольном поэту видится не что иное, как «нищий колодовый гроб С останками Руси великой». Прославляя Ленина, воздвигшего маяк «над пучиной столетий», Клюев не может избавиться и от грозных предчувствий.

    Новый 1919 год Клюев встречал в мастерской Передвижного театра П. П. Гайдебурова; он был дружен с несколькими актерами этого театра, прежде всего – с В. В. Шимановским (их знакомство состоялось еще в 1916 году – в «скифском» кругу). В появившемся затем в печати описании новогоднего праздника упоминалось: «В третьем часу ночи читал свои стихотворения Н. А. Клюев». В начале 1919 года поэт еще некоторое время оставался в Петрограде. «Николай Клюев, по слухам, в Петербурге, но след его простыл», – писал Блок поэту П. Н. Зайцеву 6 февраля 1919 года.

    В феврале 1919 года Клюев возвращается в Вытегру. 23 февраля в городе отмечался пролетарский праздник – годовщина создания Красной Армии. После манифестации был устроен митинг, на котором выступил Клюев «с приветствием Красной Армии». Им было прочитано «прекрасное по форме и внутреннему богатству» стихотворение – «Гимн великой Красной Армии».

    «В его комнате в большом углу была коллекция икон какого-то древнего письма, и коммунисты на собраниях упрекнули его за принадлежность к религиозникам. Клюев объяснял, что он составляет коллекцию икон древнего письма. Но все равно это коммунистам не нравилось. <...>

    В общении с людьми Клюев был ласков, внимателен, заботлив, в разговорной речи ровен, собеседника не перебивал, сам в друзья не набивался, не заискивал ни перед кем, то есть держался с достоинством. <...>

    Встречались мы с Клюевым на всех торжественных собраниях в честь революционных праздников. Тут постоянно давали слово и поэту Клюеву, и он читал свои стихи, посвященные празднику. Я помню, как в 1919 г. в честь Дня Красной Армии 23 февраля он читал свои стихи, напечатанные в уездной газете. Запомнился рефрен этого стихотворения:

    Мир хижинам, 


    Плоды побед 
    И честь борцам!

    Читал вдохновенно, подобно настоящему оратору. <...>

    Весной 1919 г. Уком Партии и Совдеп поручили Клюеву и мне проводить вечер призывников в Красную армию, которые из Вытегры отправлялись к месту назначения. Клюев выступал перед призывниками пламенным оратором, страстно призывающим молодых юношей к защите Советской страны от наседавших на нее со всех сторон интервентов и внутренней контрреволюции. <...>

    Его голос гремел на всю площадь, голос страстного пламенного призыва к защите советской Родины. Это было в 20-е числа мая 1919 г.»

    Это выступление Клюева перед 1-м Вытегорским добровольческим отрядом, уходящим на фронт, сохранилось: его текст напечатан был в местной газете. Вся речь поэта – развернутая поэтическая метафора: отряд бойцов уподоблен стае «красных орлов», летящих защищать свое родное гнездо – Коммуну.

    «Слетелись красные орлы.
    Дети солнца. Наши желанные, кровные братья.
    ………………………….
    Коммунары уходят на фронт.
    Обнажайте головы!

    Опалите хоть раз в жизни слезой восторга и гордости за Россию свои холопские зенки, вы – клеветники и шипуны на великую русскую революцию, на солнечное народное сердце!

    Дети весенней грозы, наши прекрасные братья вступили в красный смертный поединок. <...>

    ».

    Речи Клюева производили на слушателей незабываемое впечатление. Один из мемуаристов рассказывал о выступлении Клюева в вытегорском театре в июне 1919 года: «Мне трудно теперь вспомнить, о чем он конкретно тогда говорил, но помню, что революцию он образно сравнил с женщиной, размашисто шагающей по Руси. <...> Он умел к тому же позировать, привлекать к себе внимание. Как сейчас помню: стоит Клюев, одна рука приложена к сердцу, другая взметнулась вверх, воспаленные глаза сияют. Я никогда до того не слышал, что могут говорить так горячо и убедительно. Но многие его слова заставляли думать, что Клюев несомненно человек религиозный».

    23 октября Вытегра провожала на фронт отряд добровольцев и мобилизованных; они шли защищать Петроград от Юденича. На проводах снова выступил Клюев. Местная газета отмечала, что его «задушевное братское пророческое слово» произвело на собравшихся «потрясающее впечатление». Одно из восклицаний, произнесенных Клюевым, сохранилось в воспоминаниях очевидца:

    «... Под звуки революционного марша шагает спешно сформированный отряд на защиту красного Питера. <...> – «О, если бы я мог вырвать сердце, я понес бы его светильником вам», – горестно восклицает поэт Николай Клюев, провожая добровольческий отряд».

    В 1919 году Клюев переживал мощный творческий подъем. Его стихи, статьи, рецензии, заметки систематически печатались в уездной газете. С. И. Субботин подсчитал, что каждый четвертый номер «Звезды Вытегры» за 1919 год содержал произведения поэта. Что касается стихов, то Клюев публиковал в «Звезде Вытегры» как новые, так и старые, уже известные вещи. Некоторые из его стихотворений 1919 года посвящены вытегорским коммунистам: А. В. Богданову, М. Н. Мехнецову или погибшему в декабре 1919 года на фронте В. А. Грошникову. При этом с небывалой прежде энергией Клюев отдавал свои силы публицистической прозе.

    «Звезде Вытегры» за его подписью: «Великое зрение» (6 апреля), «Красный конь» (19 апреля), «Огненное восхищение» (1 мая), «Алое зеркальце» (11 мая), «Сдвинутый светильник» (25 мая), «Красный набат» (4 июня), «Газета из ада, пляска Иродиадина» (15 июня), «Сорок два гвоздя» (9 июля), «Порванный невод» (3 августа), «Огненная грамота» (7 сентября), «Медвежья цифирь» (16 декабря). Сюда следует добавить очерк «Самоцветная кровь», напечатанный летом 1919 года в «Записках Передвижного общедоступного театра» (с уточняющим названием после текста – «Из Золотого Письма Братьям-Коммунистам»).

    Эти произведения Клюева написаны страстным, «профетически» возвышенным языком поэта-проповедника, возносящего «Осанну» русской Революции и славящего нового человека, ею созданного, – «Красного Адама». «Коммунист я, красный человек, запальщик, знаменщик, пулеметные очи», – заявлял о себе Клюев в очерке «Огненное восхищение» (эпитеты типа «красный», «огненный», «алый», «багряный», «кровавый» и т. д. – ключевые в его словаре того времени).

    Как и в годы первой русской революции, Клюев не устает обличать врагов – «богачей и льстецов», «людей насилия и хитрости, пособников угнетения». «Проклятие, – восклицает он, – проклятие вечное этой прожорливой смрадной саранче, попирающей ногами кровь мучеников и насмешливо помавающей своим поганым рылом искупительному кресту, на котором распинается ныне красная Россия». И поэт благословляет солдата-красноармейца, идущего сражаться «против господ за рабов, против тиранов за свободу»: «Да будет благословенно оружие твое, молодой воин!» («Красный набат»).

    Но опять-таки Революция для Клюева прежде всего – великая религиозная мистерия: в ее очистительном огне сгорает старый мир и зарождается новый. «Все мы свидетели великого Преображения», – вещает поэт («Порванный невод»). «Ныне сошло со креста Всемирное слово. Восколыбнулась вселенная – Русь распятая, Русь огненная, Русь самоцветная...» – таков образ революционной России в очерке «Красный конь». Стиль и символика этих клюевских очерков – характерно библейские, но, скорее, в духе народно-религиозных представлений. «... В 25-й день октября 1917 года, – объяснял Клюев землякам-вытегорам, – <...> сломились печати и замертво пали стражи гроба. Огненная рука революции отвалила пещерный камень...» («Медвежья цифирь»). А в другом очерке («Огненное восхищение») Россия уподоблялась как бы сошедшей с иконы, неудержимо несущейся колеснице Ильи-пророка.

    Однако непомерный восторг и «огненное восхищение» Клюева уже в те годы омрачались реальностью. Клюев полагал, что первоочередная задача Советской власти – заботиться о красоте и культуре, о сохранении духовных ценностей русского народа. «Чует рабоче-крестьянская власть, что красота спасет мир», – утверждал поэт («Медвежья цифирь»). Но народная культура в понимании Клюева была неотделима от религии и церкви, а как раз с ними велась в то время жестокая, непримиримая борьба. Не обходилось и без чудовищно, грубых надругательств над чувствами верующих. Все это тревожило Клюева. Летом 1919 года он возвысил свой голос в защиту «нетленных мощей» – их вскрытие в то время повсеместно проводилось властями. Обращаясь к «братьям-коммунистам», Клюев писал о «тайной культуре народа», о «прекраснейшем действе перенесения нетленных мощей», в котором проявил себя художественный гений народа. «... Неописуемое зрелище перенесения мощей, – восклицал Клюев, – где тысячи артистов, где последняя корявая бабенка чувствует себя Комиссаржевской, рыдая и целуя землю в своей истинной артистической одержимости» («Самоцветная кровь»). Теперь же эта народная красота, подобно Жар-птице, «трепещет и бьется смертно, обливаясь самоцветной кровью, под стальным глазом пулемета». И Клюев напоминает, что поруганная народная красота никогда «не остается не отомщенной».

    «Великом Народном Зрении», о символическом значении разного рода деталей в избе, церкви, вышивке и т. д. Он собирал по окрестным деревням иконы, древние рукописные книги и предметы старины – возможно, надеясь спасти их от уничтожения. Выступая перед вытегорами, он указывал им на непреходящую ценность этих вещей, их связь с «народной душой». Так, 14 января 1920 года на съезде учителей Вытегорского уезда Клюев говорил:

    «Думают, подозревают ли олончане, <...> что наш своеобразный бытовой орнамент: все эти коньки на крышах, голуби на крыльцах домов, петухи на ставнях окон – символы, простые, но изначально глубокие, понимания олонецким мужиком мироздания? <...>

    Искусство, подлинное искусство во всем: и в своеобразном узоре наших изб <...> и в архитектуре древних часовен, чей луковичный стиль говорит о горении человеческих душ, подымающихся в вечном искании правды к небу. <...>

    Искусство, не понятое еще миром, но уже открытое искусство, и в иконописи, древней русской иконописи, которой так богат Олонецкий край».

    Клюев надеялся, что в Советской России, где «правда должна стать фактом жизни», будет признано великое значение народной культуры, «ее связь с культурой Советов». Но события развивались не так, как мечталось Клюеву. Гражданская война не затихала, усиливались разруха и голод; повсюду бесчинствовали продотряды, изымая у крестьян «излишки». Власть науськивала «батраков» на «эксплуататоров», как правило, – нерадивых и неимущих на работящих и зажиточных. В деревнях становилось безлюдно. Апокалиптические предчувствия поэта, казалось, подтверждались; отчаяние, ощущение всеобщей гибели охватывали Клюева. Эти тягостные настроения отразились отчасти в его статье «Сорок два гвоздя». «Где ты, золотая тропиночка, – сокрушается Клюев, – ось жизни народа русского, крепкая адамантовая верея, застава Святогорова? Заросла ты кровяник-травой, лют-травой, лом-травой невылазной, липучей, и по золоту – настилу твоему басманному, броневик – исчадье адово прогромыхал. Смята, перекошена, изъязвлена тропа жизни русской. И не знаешь, куда, к кому и зачем идти».

    «Принял Ваше письмо со слезами – оно, как первая ласточка, обрадовало меня несказанно. Никто из братьев, друзей и знакомых моих в городах не нашел меня добрым словом, окромя Вас. На што <так! – К. А. > Сергей Александрович Есенин, кажется, ели с одного куса, одной ложкой хлебали, а и тот растер сапогом слезы мои. Молю Вас, как отца родного, потрудитесь ради великой скорби моей сообщить Есенину, что живу я, как у собаки в пасти, что рай мой осквернен и разрушен, что Сирин мой не спасся и на шестке, что от него осталось единое малое перышко. Все, все погибло. И сам я жду погибели неизбежной и беспесенной. Как зиму переживу, один Бог знает. Солома да вода, нет ни сапог, ни рубахи. На деньги в наших краях спички горелой не купишь. Деревня стала чирьем-недотрогой, завязла в деньгах по горло. Вы упоминаете про масло, но коровы давно съедены, молока иногда в целой деревне не найти младенцу в рожок... <...> Ах, слеза моя, горелая, пропащая! Белогвардейцы в нескольких верстах от Пудожа. Страх смертный, что придут и повесят вниз головой и собаки обглодают лицо мне. <...> Приехал бы я в Москву, да проезд невозможен: нужно все «по служебным делам» – вот я и сижу на горелом месте и вою, как щенок шелудивый. И пропаду, как вошь под коростой, во славу Третьего Интернационала. <...> Вы пишете о стихах! Стыдно мне выносить их на люди. Они уже с занозой, с ядком. Бесенята обсели их, как мухи. И пишу я мало. В месяц раз. Печатаюсь в крохотной уездной газетке. Присылаю Вам и прозу свою – думаю, не помеха будет то, что она была пропечатана в упомянутой газетке: никто этого не знает. <...> Еще прошу Вас высылать мне журнал, передать Есенину, чтобы он написал мне, как живет и как его пути. До свидания, Виктор Сергеевич. Приветствую Вас из Жизни, а если пропаду, – то из Смерти».

    Клюев упоминает в этом письме и о выходе в свет двухтомника своих сочинений – «Песнослова», выпущенного в Петрограде Народным комиссариатом по просвещению. Раздраженно и горько сетует Клюев на неряшливость итоговой для него книги: «Народное просвещение издало мои стихи в двух книгах, издало так, что в отхожем месте на стене грамотнее и просвещеннее пишут. Все стихи во второй книге перепутаны, изранены опечатками, идиотскими вставками и выемками. Раз в истории русской литературы доверилась народная Муза тем, кто больше всех кричал (надрывая себе штаны и брюхо) об этой музе, и вот последствия встречи... И не давятся Святополки окаянные пирогом с начинкой из потрохов убиенных, кровями венчанных братьев своих». Тем не менее появление «Песнослова» было важным событием и для автора, и для читателей, которые могли проследить по двухтомнику все творчество Клюева – крайне неровное! – от 1905 до 1918 года.

    Составляя «Песнослов», Клюев успел включить во второй том целый ряд стихотворений, не попавших в сборник «Медный кит», в частности – цикл «Ленин». Что же касается первого тома, то он произвел существенную перестановку внутри отдельных разделов («Сосен перезвон», «Братские песни» и др.), так что они далеко не соответствовали составу одноименных сборников. Некоторые из своих ранних стихотворений Клюев отредактировал и исправил, что, впрочем, не пошло им на пользу. В. Львов-Рогачевский резонно заметил по этому поводу, что «к документам революционной эпохи не подходят с поправками через 9 лет».

    С февраля 1919 по май 1920 года Клюев не покидал Вытегры. По воспоминаниям старожилов, к нему относились в городе дружелюбно, уважали его и считались с его «странностями». Один из вытегоров, И. Н. Рябцев, рассказывал, что Клюев всегда ходил в поддевке и в русских сапогах гармошкой; его длинные редеющие волосы были гладко причесаны и смазаны маслом. Некоторые, однако, воспринимали поэта с раздражением. Один из присутствовавших в красноармейском клубе «Свобода», где Клюев произнес слово («Медвежья цифирь») перед пьесой «Мы победим», в издевательском тоне рассказал об этом в столичном журнале «Вестник театра». Оказывается, «совдепизированный» Клюев «на своем разлюбезном хлыстовствующем Севере» разговаривает с красноармейцами «обычным своим красивым, кудрявым, но часто таким темным языком, что «к чему клонит» нет никакой возможности разобрать». И что совсем удивительно, восклицал в заключение неизвестный автор, это сам Клюев, эстет, мистик и «славянофил», подпевающий «своим дьячковским фальцетом» «Интернационал», который поют красноармейцы.

    – вытегор, работавший в ЧК, рассказывал ленинградскому литературоведу Л. Р. Когану, профессору Библиотечного института им. Н. К. Крупской, «любопытные вещи о Н. Клюеве»: «Оказывается, в 1918 г. Клюев был членом партии! Очень елейный и подхалимистый. Собирал всяческими способами иконы, особенно старые, и, как потом выяснилось, торговал ими. Его, конечно, вскоре исключили из партии».

    Клюев действительно был исключен из партии весной 1920 года. Религиозные убеждения поэта, посещение им церкви и почитание икон вызывали, как видно, недовольство у части вытегорских коммунистов. 22 марта уездная конференция РКП(б) в Вытегре рассмотрела вопрос о возможности дальнейшего пребывания поэта в партии. Выступая перед собравшимися, Клюев произнес слово «Лицо коммуниста». «С присущей ему образностью и силой, – сообщала через несколько дней местная газета, – оратор выявил цельный благородный тип идеального коммунара, в котором воплощаются все лучшие заветы гуманности и общечеловечности. Любовь как брак с жизнью, мужественные поступки, смелость мысли, ясность взора, бодрая жизнерадостность – таков лик коммуниста, сближающий его отчасти с мучениками и героями великих религий на заре их основания». Далее поэт «доказал собранию, что нельзя надсмехаться над религиозными чувствованиями, ибо слишком много точек соприкосновения в учении коммуны с народною верою в торжество лучших начал человеческой души.

    Доклад был заслушан в жуткой тишине и произвел глубокое потрясающее впечатление. Когда поэт прочел одно из своих необычайных стихотворений, посвященных церкви, которая изменила Голгофе, конференция наградила т. Клюева шумными аплодисментами.

    В дальнейшем прения приняли весьма бурный характер. Меньшинство отстаивало недопустимость для коммуниста духовных настроений. Большинством же конференция, пораженная доводами Клюева, ослепительным красным светом, брызжущим из каждого слова поэта, братски высказалась за ценность поэта для партии. <...>

    Наш родной поэт, песнослав коммуны и светлый брат трудящихся, несмотря на Констанцский собор, так обидно над ним учиненный, не покинул своих красных братьев».

    признакам можно догадаться, что это был А. В. Богданов), Кривоносов писал: «Не поэт «доказал» собранию, что нельзя надсмехаться над религиозными настроениями, а собрание доказало поэту, что коммунисту не пристало ходить в церковь, молиться и прикладываться к иконам. <...>

    Не отрицая факта посещения богослужения, т. Клюев объяснил собранию, что в церковь он ходит <...> не как «сын православной кафолической романовской церкви», а как поэт-«исследователь», стремящийся путем соприкосновения с верующими людьми глубже вникнуть в их психологию, и заявил, что «можно и не ходить в церковь» даже как «исследователю», раз это хождение вредит коммунистической борьбе с религиозными предрассудками масс». Кривоносов подчеркнул, что ни большинство, ни меньшинство участников конференции не отрицало ценность поэта для партии.

    Однако Петрозаводский губком не поддержал решения уездной конференции, и постановлением от 28 апреля 1920 года Клюев был исключен из партии.

    После этого положение Клюева в Вытегре ухудшается. Его имя почти совсем исчезает со страниц «Звезды Вытегры» и сменившего ее вскоре «Трудового слова». В уездном провинциальном городе поэт чувствует себя одиноко. Правда, в Вытегре жили в те годы сестра и брат Клюева (брат был управляющим почтовой конторой), однако отношения поэта с ними были испорчены. В этих условиях Клюев сближается с Н. И. Архиповым (1887-1967), одним из руководителей вытегорской партийной организации (ранее Архипов преподавал историю в местном реальном училище). Н. И. Архипов окончил историко-филологический факультет Петербургского университета, был высокообразованным человеком. В 1921-1922 годах он редактировал в Вытегре ряд периодических изданий, способствовал организации краеведческого музея. В 1920 году им был создан кружок «Похвала народной песне и музыке». Этот кружок, как сообщает А. К. Грунтов, хотел издать «Красную Пасху» и три сборника стихов Клюева – «Карельский пряник», «Новый мир» и «Неувядаемый Цвет». Грунтов утверждал, что изданы были два последних сборника. Однако никаких следов сборника «Новый мир» до настоящего времени обнаружить не удалось. Что касается сборника (он назывался «Песенник») «Неувядаемый Цвет», то такая книга действительно была издана в Вытегре (скорее всего в конце сентября – начале октября 1920 года) и ныне известна как библиографический раритет (сохранилось три экземпляра). В «Песенник» вошли народные стилизации Клюева, его «сказы» и «песни», и с этой точки зрения он отличается тем внутренним единством, коего недоставало большинству его ранних книг.

    Тогда же, в 1920 году, две небольшие книжечки Клюева были изданы в Берлине в издательстве «Скифы». Одна из них называлась «Избяные песни», другая – «Песнь Солнценосца. – Земля и Железо». Об истории издания этих книг сведений почти не имеется, но не приходится сомневаться в том, что посредником между Клюевым и «Скифами» был Иванов-Разумник. С ним у Клюева возобновились отношения осенью 1920 года, когда олонецкий поэт на короткое время вновь оказался в Петрограде. Иванов-Разумник привлек Клюева к участию в «Вольной философской ассоциации» («Вольфиле»), где он был товарищем председателя (Андрея Белого). 24 октября 1920 года в «Вольфиле» состоялся вечер Клюева: поэт читал свои стихотворения. В те дни Клюев виделся с Блоком, подарившим ему с надписью сборник «Седое утро». Это была, по-видимому, последняя встреча поэтов.

    «Прочел в газетах твои новые, могучие песни, и всколыхнулась вся внутренняя моя <так в копии. – К. А.>. Обуяла меня нестерпимая жажда осязать тебя, родного, со страдной думой о новорожденной земле и делах ее.

    Приветствую тебя от всего сердца и руки к тебе простираю: не забудь меня.

    Так много пережито в эти молотобойные, но и слепительно прекрасные годы. Жизнь моя старая, личная сметена дотла. Я очень страдаю, но и радуюсь, что сбылось наше – разинское, самосожженческое, от великого Выгова до тысячелетних индийских храмов гремящее.

    Но кто выживет пляску земли освободительной?!

    – чужая сторона.

    Где Есенин? Наслышан я, что он на всех перекрестках лает на меня, но Бог с ним – вот уже три года, как я не видал его и строчки не получал от него.

    Как ты смотришь на его дело, на его имажинизм?

    Тяжко мне от Мариенгофов, питающихся кровью Есенина, но прощаю и не сужу, ибо все знаю, все люблю смирительно.

    Волнуешь ты меня своим приездом – выйдет ли твоя книжка «Нефть» и где?* [Сборник «Нефть» был издан в 1921 г. в Баку]. Видел ли ты мой «Песнослов»?

    – любовь и им. Все в свое время придет».

    В этих словах точно отразились противоречивые настроения поэта, владевшие им в 1919-1922 годах. Ими же проникнуты и его стихотворения тех лет, большая часть которых вошла затем в сборник «Львиный хлеб». Собственно говоря, мотивы этого сборника звучали, хотя и слабее, уже в последних стихотворениях «Песнослова». В новой книге Клюева перед читателем развертывается нерадостная картина горящей и гибнущей, «неприкаянной» России. «Россия плачет пожарами», «Умирают звезды и песни», «Страстотерпица Россия Кажет Богу раны и отеки», «Над мертвою степью безликое что-то Родило безумие, тьму, пустоту» – эти и подобные им строчки придают сборнику «Львиный хлеб» жуткую трагическую окраску. Поэт не устает твердить и о собственной неминуемой гибели: «Родина, я умираю, – Кедр без влаги в корнях»; «И заплачут шишками сосны Над моей пропащей могилой»; «По мне Пролеткульт не заплачет, И Смольный не сварит кутью»... Одно из самых безысходных стихотворений книги – «Повешенным вниз головою...»; оно явно перекликается со строками клюевского письма к Миролюбову, цитированного выше.

    Звучат в «Львином хлебе» и традиционно клюевские темы: отрицание Города, Запада, «мадам Культуры». «Не зовите нас в Вашингтоны, В смертоносный, железный край»; «От Маркони, Радио вервий Саваоф не милует нас»; «Безголовые карлы в железе живут»; «... Из книжных улусов Тянет прелью и кизяком» и т. д. Но главное в этой книге – ее насыщенность образами Востока. «Львиный хлеб – это в конце концов судьба Запада и Востока, – говорил Клюев о своей книге. – Россия примет Восток, потому что она сама Восток, но не будет уже для Европы шитом <последние слова – перифраз блоковской строчки из поэмы «Скифы»: «Но сами мы – отныне вам не шит...». – К. А.>. Вот это обретение родиной-Русью своей изначальной родины – Востока и есть Львиный хлеб». Будущее России видится Клюеву в слиянии киноварного пшеничного «мужицкого рая» с экзотической красотой Востока: «И под огненным баобабом Закудахчет павлин-изба»; «Над Сахарою смугло-золот Прозябнет России лик»; «Грядущей России картины – Арабская вязь и резьба».

    Клюев не только любил Восток, но и не раз намекал в своих стихах на то, что бывал в далеких краях. «Помню пагодные узоры. Чайный сад и плеск че-чун-чи»; «Старый лебедь, я знаю многое. Дрему лилий и сны Мемфиса». В действительности Клюев на Востоке не был и, видимо, дальше Кавказа никуда не ездил. Об этом свидетельствовал и Н. И. Архипов: «Клюев никогда не был ни в Персии, ни в Индии, ни в Китае, хотя и держался так, словно был».

    Продолжается в «Львином хлебе» и начатая еще в 1918 году полемика Клюева с пролетарскими поэтами. «И цвести над Русью новою Будут гречневые гении», – бросал тогда Клюев в лицо В. Кириллову и другим. Теперь он пытается убедить в этом же Маяковского: «Простой как мычание и облаком в штанах казинетовых Не станет Россия, так вещает Изба». Клюев утверждал, что «чугунные, бетонные» (так называл он пролетарских поэтов; в цитированном письме к С. М. Городецкому – дополнительный эпитет: турбинные) оторваны от первоначал Жизни и не способны к подлинному творчеству. «Грянет час, и к мужицкой лире Припадут пролетарские дети», – пророчествовал олонецкий баян. (Досталось в «Львином хлебе» и Брюсову, критически отозвавшемуся в 1919 году о последних книгах Клюева. «Песнослову грозится Брюсов Изнасилованным пером» – так задел Клюев того, кто более десяти лет назад благословил его вступление в русскую поэзию).

    разоблачали, как могли, «избяную» утопию Клюева и подвергали осмеянию его «мужицкие» идеалы. В 1921 году против Клюева в «Красной газете» открыто выступил В. В. Князев, впоследствии – автор книги, направленной против «клюевщины».

    1921 год Клюев проводит в основном в Вытегре. В мае – июне он вновь приезжает Петроград, где вступает во Всероссийский Союз писателей (членский билет подписан председателем Правления А. Л. Волынским 31 мая 1921 года). Кажется, в этот приезд он впервые навещает мать и сестер Архипова. В. И. Архипова (музыкальный педагог по профессии) показывала нам в свое время альбом, куда Клюев в июне 1921 года вписал стихотворение («В заборной щели солнышка кусок...») и сделал под ним следующую запись: «Многострунным перстам Вашим, Валентина Ильинична, и за ласковые слова в моем сиротстве великом. Кланяюсь Вам как березке, как певучим улыбкам родимых зорь».

    Одна из отличительных черт вытегорской жизни в 1920-1921 годах заключалась в том, что в городе била ключом... театральная жизнь. «В Вытегре зимовал в 1920 году Петроградский драматический театр, – вспоминал писатель В. А Соколов, бывший вытегор. – В двадцатых же годах местные артисты-любители ставили спектакли революционного репертуара и давали концерты в белокаменном здании бывшего городского училища и напротив речной пристани. С революционными гимнами выступал городской хор. <...> Голодали тогда в Вытегре почти все. Особенно тяжко приходилось интеллигенции: учителям, врачам, служащим советских учреждений. Но что удивительным покажется теперь, – люди не унывали, не падали духом. Театр показал вытегорам многие пьесы Островского и Чехова, труппа Домпросвета – инсценировку «Рассказа о семи повешенных» и «Савву» Леонида Андреева».

    Клюев, естественно, не мог остаться в стороне от театральных вечеров в Вытегре, из которых главным образом и состояла тогда культурная жизнь города. Великолепный актер, он сам не раз выступал перед публикой, причем не только с чтением стихов. В. Соколов вспоминает одно из его выступлений. Прочитав несколько стихотворений, не встретивших отклика у слушателей, Клюев вынес на сцену короткую скамейку и стал рассказывать, точнее, изображать сказку под стихотворный речитатив.

    «Клюев присел по-бабьи на скамейку, протянул левую руку к изображаемой прялке, а правую – к веретенцу и, поплевывая на пальцы, начал прясть. Мы видели уже не его, а пряху, слышали жужжание веретена. Минут восемь длилась сказка, и не исчезало видение, навеянное словами и перевоплощением поэта. Спасая ладонями уши от грома аплодисментов, он мелкими шажками убежал за кулисы».

    «Клюев сидел на сцене на стуле, с платком на голове, завязанном по-старушечьи, концами под подбородок, в позе старенькой старушки, прявшей льняные нитки».

    В том же Коммерческом клубе Клюев изображал однажды некую досужую кумушку, которая, обращаясь к соседке, говорила: «И перед цим это, бабоньки, в огороде села ворона на развешенные на изгороди портки и клюет, и клюет...»

    Кроме того, есть сведения, что в 1921 году в местном клубе шла стихотворная пьеса «С миру по нитки», поставленная самим Клюевым, который будто бы играл в ней и заглавную роль (мемуарные свидетельства опубликованы историком-краеведом В. Ф. Бахмутом).

    Посещая спектакли драматической труппы, концерты или иные общественные мероприятия, Клюев время от времени отзывался на них в местной газете (в рубрике «Наш театр»). Его заметки появлялись, как правило, без подписи, либо – под псевдонимом. Театральные рецензии – своеобразная грань клюевского творчества, обычно не попадающая в поле зрения исследователей.

    Приведем пример этого жанра – рецензию Клюева на спектакль «Девушка с фиалками» (по пьесе Т. Л. Щепкиной-Куперник «Барышня с фиалками», 1912), напечатанную в вытегорской газете «Трудовое слово» 6 августа 1921 года под псевдонимом «Веюлк» (палиндром фамилии Клюев).

    «Фиалки цветут недолго – от первой проталинки до первого жаворонка.

    Как они живут и гибнут, знают лишь апрельские звезды.

    Фиалки – души человеческие, распускаются только в лиловые зори апреля.

    Зеленый май, маковый и сладострастный июнь, ржаной смуглый июль и румяный здоровьем август – уже не их пора.

    Непомерный труд выразить поэзию фиалок на глухой, полутемной сцене пропащего городишка. Но любящие преодолевают глухоту и тьму.

    «Нашего театра».

    Из пошлой купеческой «небели», из табачных занавесей, некогда реквизнутых для нужд театра от местных лабазников, Годунов, при радении, создал мираж уюта, характерную картину жилища тонкой, одухотворенной артистки, чем и была в этот вечер Самсонова.

    Еще недавно какой-то малый брякнул, что Годунов и Самсонова – пара, что они не перешагнут чиновника Рышкова. От большой образованности чего к языку не льнет.

    Но спасибо Самсоновой, спасибо Годунову, Пановской, Извольскому за радость пережитого в «Девушке с фиалками».

    В гнойном вытегорском житии что найдешь лучше!

    Ах, фиалки, фиалки! Осыпать бы вами Самсонову в сцене объяснения с Годуновым (I акт), поднести бы вас, серебристых от лесной росы, Пановской, сочному Извольскому!* [Клюев называет фамилии основных исполнителей в спектакле – актеров И. Я. Годунова, Е. Л. Самойлову, П. С. Пановскую и Н. В. Извольского. Упомянут также драматург В. А. Рышков (1863-1926), комедия которого «Обыватели» была поставлена в тот сезон на вытегорской сцене].

    Но теперь уже август. Август в Советской России, и голодная осень глядит через прясло».

    Бросаются в глаза раздраженно-язвительные отзывы Клюева о родном городе: гнойное вытегорское житие, жижа обыденности и т. п. Видно, что вынужденное пребывание в провинции давалось Клюеву нелегко: малокультурная мещанская среда, преобладавшая в Вытегре, удручала поэта, вызывала у него горечь и даже злость. Ему казалось, что великие современные события не доходят до вытегоров, не волнуют их. Эти чувства проступают и в других его статьях того времени, и в некоторых стихотворных строчках: «Глухая Вытегра не слышит урагана...» или «Глухомань северного бревенчатого городишка, Где революция как именины у протопопа...»

    В декабре 1921 года Н. И. Архипов отправляется в Москву на Всероссийский съезд Советов в качестве делегата от Олонецкой губернии. Со своим «сопостником и сомысленником» Клюев отправил в Москву цикл стихов «Ленин», специально переплетенный и надписанный: «Ленину от моржовой поморской зари, от ковриги-матери, из русского рая красный словесный гостинец...» Стихи были переданы Ленину через Крупскую, но о его реакции на «словесный гостинец» ничего не известно.

    любовь и ненависть, ревность и отчаяние, разочарование и надежду, смирение и ярость. Это клюевское письмо (от 28 января 1922 года) – своего рода «акафист», славословие Есенину и в то же время предостережение, боль и тревога, ощущение неминуемой гибели.

    «Ты послал мне мир и поцелуй братский, – пишет Клюев Есенину, – ты говорил обо мне болезные слова, был ласков с возлюбленным моим и уверял его в любви своей ко мне – за это тебе кланяюсь земно, брат мой великий!

    Облил я слезами твое письмо и гостинцы, припадал к ним лицом своим, вдыхал их запах, стараясь угадать тебя, теперешнего. Кожа гремучей змеи на тебе, но она, я верую, до весны, до Апреля урочного.

    Человек, которого я послал к тебе с весточкой, прекрасен и велик в духе своем, он повелел мне не плакать о тебе, а лишь молиться. К удивлению моему, как о много возлюбившем.

    Кого? Не Дункан ли, не Мариенгофа ли, которые мне так ненавистны за их близость к тебе, даже за то, что они касаются тебя и хорошо знают тебя плотяного.

    Страшная клятва на тебе, смертный зарок! Ты обреченный на заклание за Россию, за Ерусалим, сошедший с неба.

    Молюсь лику твоему невещественному!

    Много слез пролито за эти годы. Много ран на мне святых и грехом смердящих, много потерь невозвратных, но тебя потерять – отдать Мариенгофу как сноп васильковый, как душу сусека, жаворонковой межи, правды нашей, милый, страшно, а уж про боль да про скорбь говорить нечего.

    Милый ты мой, хоть бы краем рубахи коснуться тебя, зарыться лицом в твое грязное белье, услышать пазушный родимый твой запах – тот, который я вдыхал, когда ты верил мне в те незабвенные сказочные года.

    тебя – моллюски, прилипшие к килю корабля (в тропических морях они облепляют днище корабля в таком множестве, что топят самый корабль), что у тебя была длительная, смертная схватка с «Кузницей» и Пролеткультом, что теперь они ничто, а ты победитель.

    Какая ужасная повесть! А где же рязанские васильки, дедушка в синей поддевке с выстроганным ветром бадожком? Где образ Одигитрии-путеводительницы, который реял над золотой твоей головкой, который так ясно зрим был «в то время».

    Но мир, мир тебе, брат мой прекрасный! Мир духу, крови и костям твоим! <...>

    Сереженька, душа моя у твоих ног. Не пинай ее! За твое доброе слово я готов пощадить даже Мариенгофа, он дождется несчастия.

    Я был в мае-июне в Питере. Но чувствовал остро, что без тебя мертв. <...>

    – поэт, директор Ленинградского отделения Госиздата. Брат Златы Лилиной, жены Г. Е. Зиновьева. Покровительствовал Клюеву], конечно, издаст ее и тем глуше надвинет на Госиздат могильную плиту. Этот новый Зингер, конечно, не в силах оболванить того понятия, что поэзия народа, воплощенная в наших писаниях, при народовластии должна занимать самое почетное место, что, порывая с нами, советская власть порывает с самым нежным, с самым глубоким в народе. Нам с тобой нужно принять это как знамение – ибо Лев и Голубь не простят власти греха ее. Лев и Голубь – знаки наши – мы с тобой в львиноголубиности. Не согрешай же, милый, в песне проклятиями, их никто не слышит. «Старый клен на одной ноге»** [Строка из стихотворения Есенина «Я покинул родимый дом...» (1918)] – страж твой неизменный. Я же «под огненным баобабом мозг ковриги и звезд постиг».*** [Из стихотворения Клюева «На помин олонецким бабам...» (1921)] – И наваждение – уверение твое, что я все «сердце выпеснил избе».**** [Из стихотворения Есенина «Теперь любовь моя не та...» (1918), посвященного Клюеву]. Конечно, я во многом человек конченый. Революция, сломав деревню, пожрала и мой избяной рай. Мамушка и отец в могиле, родня с сестрой во главе забрали себе все. Мне досталась запечная Мекка – иконы, старые книги, – их благоухание – единственное мое утешение.

    Но я очень страдаю без избы, это такое уродство, не идущее ко мне положение. Я несчастен без своего угла. Теперь я живу в Вытегре – городишке с кулачок, в две улицы с третьей поперек, в старом купеческом доме. Спас Нерукотворный, огромная Тихвинская, Знамение, София краснокрылая, татарский Деисус смотрят на меня слезно со стен чужого жилья. И это так горько – неописуемо. <...>

    Не знаю, как переживу эту зиму. В Питере мне говорили, что я имею право на академический паек, но как его заполучить, я не знаю. Всякие Исполкомы и Политпросветы здесь, в глухомани уездной, не имеют никакого понятия обо мне как о писателе, они набиты самым темным, звериным людом, опухшим от самогонки.

    Я погибаю, брат мой, бессмысленно и безобразно. <...> Каждому свой путь. И гибель!

    Если я умру в этом году, то завещаю все свои сочинения в пожизненное издание Николаю Ильичу Архипову. Ты будь свидетелем. Он, по крайней мере, не даст моей могиле зарасти крапивой (кажется, есть закон, запрещающий наследства, но я так желаю, и это должно быть известно).

    «Трерядницу» и «Пугачева». В «Треряднице» много печали, сжигающей скорлупы наружной жизни. «Пугачев» – свист калмыцкой стрелы, без истории, без языка и быта, но нужней и желаннее «Бориса Годунова», хотя там и золото, и стены Кремля, и сафьянно-упругий сытовой воздух 16-17 века. И последняя Византия.

    Брат мой, пишу тебе самые чистые слова, на какие способно сердце мое. Скажу тебе на ушко: «Как поэт я уже давно, давно кончен», ты в душе это твердо сам знаешь. Но вслух об этом пока говорить жестоко и бесполезно.

    Радуйся, возлюбленный, красоте своей, радуйся, обретший жемчужину родимого слова, радуйся закланию своему за мать-ковригу. Будь спокоен и счастлив.

    Твой брат и сопесенник. <...>».

    Клюев в этом письме настойчиво упоминает о Н. И. Архипове – не только с тем, чтобы вызвать, как он надеялся, ревность Есенина. В 1921-1923 годах Архипов действительно становится его ближайшим другом и сподвижником (тогда как отношения поэта с А. В. Богдановым, напротив, осложняются). Архипов пытается оградить Клюева от нападок в местной печати, содействовать, насколько возможно, его публикациям. Более того, Архипов записывает в тетрадь стихи и прозу Клюева, его рассказы о себе, его частные суждения. Немалая часть клюевского наследия уцелела и дошла до нас – вопреки драматическим событиям последующих десятилетий – именно благодаря Николаю Ильичу Архипову. Назначая его своим душеприказчиком, Клюев не совершил ошибки.

    «сновидения» Клюева, которые невозможно отделить от его художественного творчества. Клюев тяготел к «сновидению» как литературному жанру (в этом он особенно похож на Ремизова) и не раз подчеркивал, что стихи к нему приходят во сне, что его поэзия питается снами. «Сны» Клюева вовсе не бред, не безудержный и произвольный вымысел. Их можно назвать, скорее, литературно обработанными «иносказаниями», в которых отразилась эпоха: война, революция, разруха, террор, распад. Конечно, на фоне всерусской катастрофы, стремительно нараставшей кровавой круговерти многие клюевские «сны» превращались в наваждения, апокалиптические кошмары. Некоторые из них невозможно читать без содрогания. В них господствует Смерть – всюду смрад и гниение, кровь и гной, убийства и казни. Поэта терзают тягостные воспоминания о прошлом, предощущения собственной неотвратимой гибели. «Безвыходно мне и отчаянно», – восклицал Клюев в «Аспидном сне» (1923). Постоянно мелькают образы близких людей – матери, Архипова, любимого и ненавидимого Есенина. Клюев словно пытается увидеть то, что сокрыто временем, прикоснуться к тайне, предсказать судьбу. Поэт-мистик, склонный к сверхъестественному, Клюев верил в вещую преобразующую силу снов. И некоторые из них – действительно «вещие».

    Вот один из клюевских пророческих снов, озаглавленный «Медвежий сполох» (1923), – о гибели Есенина:

    «Два сна одинаковые... К чему бы это? Первый сон по осени привиделся.

    Будто иду я с Есениным лесным сухмянником, под ногами кукуший лен да богородицына травка... Ветерок легкий можжевеловый лица нам обдувает; а Сереженька без шапки, в своих медовых кудрях, кафтанец на нем в синюю стать впадает, из аглицкого тонкого сукна, и рубаха белозерского шитья. И весь он, как березка на пожне, легкий да сквозной.

    Беспокоюсь я в душе о нем – если валежина или пень ощерый попадет, указую ему, чтобы не ободрался он...

    Бросились мы в сторону... Я на сосну вскарабкался, а медведь уж подо мною стоймя встал, дыхом звериным на меня пышет.

    Сереженька же в чащу побежал, прямо медведице в лапы... Только в лесном пролежне белая белозерская рубаха всплеснула и красной стала...

    Гляжу я: потянулись в стволинах сосновые соки так видимо, до самых макушек...

    И не соки это, а кровь, Сереженькина медовая кровь...

    »

    В благодарность за преданную дружбу Клюев посвящает Архипову два своих крупнейших произведения, написанных в начале 1920-х годов, – поэмы «Четвертый Рим» и «Мать-Суббота».

    Изданная в последние недели 1921 года петроградским издательством «Эпоха», поэма «Четвертый Рим» – антиесенинская. Клюев, как видно из его письма к Есенину 1922 года, тяжело переживал имажинизм своего друга, его близость к Мариенгофу, женитьбу на Дункан, а главное – его «измену» (так казалось олонецкому поэту) крестьянской России. Об этом он не уставал сокрушаться в своих стихах и письмах тех лет. В одном из стихотворений, посвященных Есенину («В степи чумацкая зола...», 1921), Клюев, упоминая о «скорбящей» рязанской земле и Мариенгофе, отравляющем цветы есенинской поэзии, опять-таки удивительным образом предугадывает гибель «словесного брата»:

    От оклеветанных голгоф – 
    Тропа к иудиным осинам.

    «А теперь я хожу в цилиндре И в лаковых башмаках...»), Клюев вновь и вновь отталкивается от них, чтобы усилить звучание основной темы: «Не хочу быть знаменитым поэтом В цилиндре и в лаковых башмаках»; «Не хочу быть «кобыльим» поэтом» (намек на поэму Есенина «Кобыльи корабли», 1919); «Не будет лаковым Клюев» и т. д. Повторяя основные мотивы своей поэзии, Клюев противопоставляет Есенину, облачившемуся в «западный» наряд, себя самого – мужицкого барда, связующего «молот и мать-избу», «думы и сны суслона с многоязычным маховиком», слагающим перед образом Руси свои «избяные» стихи – «жемчуга востока».

    Надписывая своим знакомым поэму «Четвертый Рим», Клюев многозначительно ссылался на «народные песни о Четвертом Риме», приводил даже строчки из этих песен. Думается все же, что Клюев в первую очередь вдохновлялся статьей Иванова-Разумника «Третий Рим», напечатанной в журнале «Наш путь» (1917. №2). Утверждая, что самодержавная Москва – «Третий Рим» – нашла свой конец в Петрограде в феврале 1917 года, критик писал о зарождении нового Рима: «И с новым правом повторяем мы теперь старую формулу XVI века, только относим ее к идее не автократии, а демократии, не самодержавия, а народодержавия». Для Клюева «Четвертый Рим» – то самое мужицкое государство будущего, где наступит всеобщее «братство» и «торжество духа». Некоторые строки поэмы прямо подтверждают такое толкование:

    «... Для варки песен – всех стран Матрены 
    Соединяйтесь!» – несется клич. 
    Котел бессмертен, в поморьях шаных 
    – Четвертый Рим:  
    Еще немного, и в новых странах
    Мы желудь сердца Земле вручим.

    Не случайно именно Иванов-Разумник одним из первых приветствовал появление поэмы: он увидел в ней «торжественную песнь плоти» и пророчество «победы», к которой приведет «духовный взрыв», – победы Красоты над Сталью (иначе – Земли над Железом).

    «Дорогой Николай! – восторженно писал Клюеву Виктор Шимановский 28 января 1922 года. – У меня в руках единственная небывалая книжка: небольшая, тонкая, белая, даже, как будто, излишне изящная на вид: «Четвертый Рим».

    А может быть, сама жизнь?

    Я очень взволнован.

    Читаю ее, перечитываю, нет, даже не так: вслушиваюсь, впиваюсь или сам пою. Не знаю.

    Но только это не обычное чтение. Что-то другое.

    Только очень бедные, унылые не чувствуют эту невиданную книжку.

    И, не чувствуя ее, они не остаются равнодушными, но, страшась силы, в ней заключенной, они ненавидят ее, как ненавидят стихию, как ненавидят Россию, как ненавидят Любовь распинающую и Распятую.

    Какая упоительная музыка сокрыта в ней.

    Ведь эти строки поэмы как нотные знаки никогда не игранной партитуры.

    Это уже не литература!.. <...>

    О «Четвертом Риме» отзывов еще не появилось в печати. Собирается о нем писать О. Д. Форш. Она в восторге; называет тебя не иначе как «король поэтов», «первый поэт» и т. п., хоть и высказывала все время осторожные мысли о сути твоей поэзии.

    В «Вольфиле» поэма не понята. Говорилась всякая чушь. Кажется только Разумник Вас<ильевич>* [То есть Р. В. Иванов-Разумник] горячо отстаивал да еще кое-кто...».

    «врагом», певцом «темной лесной стихии».** [Много лет спустя Н. А. Павлович призналась автору этих строк: «Клюева я знала оч<ень> мало и не любила, не верила ему, хотя считала талантливым» (письмо от 29 ноября 1974 г.)]. Неодобрительно написал о поэме и С. Бобров: «Странная книжка. <...> Тема ее: «Не хочу быть имажинистом». Но так как пока это ни для кого ни в малой степени не обязательно, то часть пафоса автора, разлагаясь в недоумении, исчезает для читателя». Еще более едко высказался в пражском журнале «Воля России» П. П. Потемкин. «Книга по заданию, – писал он, – манифест о земле русской, гибнущей под лаковым башмаком коммунистического Есенина и спасаемой Клюевым...».

    «Полярная звезда» в ноябре 1922 года. «Мать-Суббота», бесспорно, – одна из вершин творчества Клюева; она заслуживает самого пристального внимания. В этой поэме (первоначальное название – «Голубая Суббота») Клюев описал рождение хлеба – Ковриги, изобразив его как великое таинство жизни, как древний религиозный обряд. «Рождество хлеба, его заклание, погребение и воскресение из мертвых, чаемое как красота в русском народе, и рассказаны в моей «Голубой Субботе»», – говорил Клюев Н. И. Архипову. Известно еще несколько авторских, весьма иносказательных толкований поэмы: «Мистерия избы – Голубая Суббота, заклание Агнца и урочное Его воскресение. Коврига – Христос избы, хлеб животный, дающий жизнь верным». Или: «Причащение Космическим Христом через видимый хлеб – сердце этой поэмы».

    На эту трудную, во многом «зашифрованную» поэму было мало откликов. «Ни одной строчки нового – перепевы «избяных песен». Образы, обороты, ритм, рифмы – все старое, давно знающим Клюева известное, набившее оскомину», – таково было явно предвзятое мнение В. Князева, рецензента «Красной газеты», который в своей заметке заявил также, что Клюев, «насмерть раненный войной и революцией, пытается воскреснуть, воскрешая былую свою бревенчато-таежную мистику». Высоко оценил «Мать-Субботу» поэт В. Рождественский, но в то же время отметил, что Клюев «возводит идеологические терема, и крылатую легкость слова отягчает смысловой нагроможденностью». Рождественский полагал, что в поэзии Клюева «прием побеждает дух»: «Если рассыпать эту густо нанизанную нитку, сколько прекрасных жемчужин можно поднять, не заботясь о конечном узоре!» В рецензии Рождественского речь шла и о скудости изобразительных средств у Клюева, о его «словно нарочитой бедности ритмической». Для ученика акмеистов, каким был в то время Рождественский, такая критика кажется вполне оправданной, тем более что метафорическая «густота» и известное однообразие приемов в стихах позднего Клюева действительно бросаются в глаза.

    Сегодня, восемьдесят лет спустя, мы можем сказать, что клюевская «Мать-Суббота» выдержала испытание временем: она увлекает слушателя, звучит энергично, звучно. Крылатой стала ее первая строчка («Ангел простых человеческих дел»), проходящая как рефрен через всю поэму, – ее часто приводят, не догадываясь подчас об источнике. Известно письмо М. Горького к Ромену Роллану (от 13 января 1923 года), в котором русский писатель, сопоставляя повесть «Кола Брюньон» с романом Гамсуна «Соки земли», пишет: «Там, как и у Вас, главный герой – «ангел простых человеческих дел», гений труда и борьбы с природой».

    концерте вытегорского Союза Молодежи; 19 апреля 1922 года – на вечере в городском театре, где проводился концерт в пользу голодающих Поволжья. «Поэт Клюев, – говорилось в неподписанной газетной заметке, – рассказывал сказку, смысл которой сводится к тому, что крест страданий народных можно нести только миром».

    В августе 1922 года Клюев находился в Петрограде. Подтверждением этому служит запись поэта в альбоме Н. М. Гариной: «1922-го года 13 августа привез я Нине Михайловне Гариной красный поклон от Ковриги-Матери, от пеклеванного мужицкого Солнца, а был в этот день со мной сомысленник и поцелуйный брат мой Николай Ильичь <так! – К. А.> Архипов. Оба мы радовались, что в питерских камнях есть душа – цвет рябиновый. Николай Клюев».

    «Вольфилу» и Дом Искусств. В августе – сентябре 1922 года в периодику стали проникать сообщения, что Клюев будет читать свои воспоминания о Блоке на одном из заседаний «Вольфилы». Клюев действительно выступал в «Вольфиле» в конце августа – начале сентября 1922 года: он читал там еще не напечатанную «Мать-Субботу». Но рассказывал ли он в «Вольфиле» о своем знакомстве с Блоком, и если рассказывал, то что именно? Записанных воспоминаний Клюева о Блоке не осталось.

    Тогда же, в августе 1922 года, в Вольфиле (на заседании, посвященном Блоку) происходит примечательное знакомство, которому суждено будет сыграть немаловажную роль в дальнейшей биографии поэта: поэтесса З. Д. Бухарова знакомит его с поклонником поэзии Блока, критиком и литературоведом Павлом Медведевым (1891-1938; репрессирован). Со временем П. Н. Медведев станет одним из ближайших Клюеву людей.

    «... Невысокого росту, довольно крупная голова, широкий овал лица, умный крутой лоб, – записал Медведев свои первые впечатления от этого знакомства, – «медвежье солнце в зрачках»* [Слова из поэмы «Четвертый Рим»] – солнце и скорбь, волосы – русые, жидкие, в скобку, богомольные руки, здоровается – ладонь ковшиком, ситцевая русская рубашка – синяя с горошком, штаны в голенище, смазные сапоги без скрипа, поверх – зипун и широкополая шляпа. Общий вид – благообразный, благолепный, тихий, скромный, прислушивающийся; в голосе – мягком, приятном, тенорового тембра – заметный местный акцент.

    Понравился. Говорит изнутри. Внутренним слухом силен. Умен, но, кажется, и хитер. Есть что-то от начетчиков.

    В этот приезд из Вытегры много и часто встречались – у З. Д. Бухаровой, у В. В. Шимановского, в «Полярной Звезде»** [«Полярная звезда» – петроградское книжное издательство, выпустившее «Мать-Субботу»; в этом же издательстве вышел под редакцией П. Н. Медведева сборник материалов «Памяти Блока» (1-е изд. – 1922; 2-е изд. – 1923)] (22. 8), у меня (24. 8) – до самого отъезда 27 августа.

    <юев> «Мать-Субботу». Читает очень своеобразно, совершенно неповторимо и для стиля его музы – прекрасно. Читая, порою, плачет. У него вообще «слезный дар». Только слушая Кл<юева>, чувствуешь всю органичность его поэзии, глубину ее. В интимной беседе говорит много, умно, ярко, откровенно».

    «Болезнь Н. А. Клюева». Клюев в то время на самом деле недомогал, чему способствовали, возможно, участившиеся выпады против него в центральной печати. Уже тогда марксистская критика, хотя еще весьма осторожно, затрагивала вопрос о классовых корнях поэта. Наиболее веско прозвучал в 1922 году голос Л. Д. Троцкого. Первоначально опубликованная в «Правде», резкая и недвусмысленная статья Троцкого о Клюеве была затем перепечатана в губернской петрозаводской газете, после чего ситуация поэта в Вытегре становится небезопасной...

    Впрочем, суждения Троцкого о Клюеве не лишены были трезвости и даже известной прозорливости. Он оценивал поэта как «крупную индивидуальность» и видел многое из того, чего подчас не замечали другие. Например, Троцкий ясно понимал, что Клюев многим обязан «городской» культуре, что, усвоив и переняв ее, он искусно украсил ею «крестьянский сруб своей поэзии». Справедливо подчеркивал Троцкий и противоречивость Клюева: «Одним лицом к прошлому, другим – к будущему». Вместе с тем, отнюдь не симпатизируя «лапотному Янусу», Троцкий подходил к поэту с классовой меркой и находил в нем «буржуазную выучку». «Хороший стихотворный хозяин», Клюев, по словам Троцкого, вывез из города свою «стихотворную технику», подобно тому «как сосед вывез оттуда граммофон». Собственно, в изображении Троцкого Клюев представал уже «кулацким» поэтом (хотя Троцкий старался избегать этого термина). Очерк заканчивался вопросом: «Каков будет дальнейший путь Клюева: к революции или от нее?» Ответ на этот вопрос был для Троцкого ясен: «Скорее, от революции: слишком уж он насыщен прошлым».

    «Пишут обо мне не то, что нужно, – записал Архипов в январе 1923 года слова Клюева. – Треплют больше одежды мои, а о моем сердце нет слов у писателей.

    Не литератором модным хотелось бы мне стать, а послушником у какого-нибудь Исаака Сириянина, чтоб повязка на моих бедрах да глиняный кувшин были единственным имуществом моим, чтоб тело мое, смуглое и молчаливое, как песок пустыни, целовал шафрановый ветер Месопотамии.

    ».

    Раздел сайта: