• Приглашаем посетить наш сайт
    Херасков (heraskov.lit-info.ru)
  • Базанов Василий Григорьевич: С родного берега
    Глава третья. "Олонецкий крестьянин" и петербургский поэт

    Глава третья

    «ОЛОНЕЦКИЙ КРЕСТЬЯНИН» И ПЕТЕРБУРГСКИЙ ПОЭТ

    1

    История русской общественной мысли и литературы есть не только история сменяющихся художественных систем и направлений, идейно-эстетических концепций и стилей, но и летопись жизни и творчества отдельных писателей, ярких человеческих индивидуальностей. Всестороннее освещение личности писателя, его частных увлечений и пристрастий открывает и резкие отклонения в казавшемся привычным облике, и неожиданное родство с другими творческими индивидуальностями. Несомненно, что и в этом аспекте изучения писательской биографии отражаются те или иные социальные тенденции, сказываются черты времени, особенности эпохи. Бывает и так, что яркие индивидуальности и в жизни, и в литературе обнаруживают схожесть, хотя между ними пролетели целые века. Воздействие «прадедов» на «внуков» и «правнуков» происходит часто окольными путями, но непременно лежащими где-то внутри культурных национальных потребностей. Возникают совершенно неожиданные сближения, парадоксальные совпадения, выходящие за рамки обычных представлений о традициях и преемственности. Это касается и современников. Непохожие друг на друга, даже противоположные по своему внутреннему облику, своей субъективной культуре, они в определенных исторических условиях сближаются, выступают вместе, чтобы сообща решать ту или иную проблему, сохраняя свою исторически сложившуюся индивидуальность.

    Д. С. Лихачев в пределах XVII в. проводит вполне естественную аналогию между Симеоном Полоцким и протопопом Аввакумом, чтобы показать их духовное различие, своеобразие идейных позиций, несхожесть характеров: «Один – стремившийся приобщить читателя ко всемирной культуре, к ее литературным традициям; другой – яростно призывающий читателя хранить религиозный быт русской старины, не отступать от заветов дедов. Один – просветитель, другой – пророк; один – педагог, другой – борец; один – сравнительно благополучный в своей судьбе, другой – мученик и страдалец»[1] [Лихачев Д. С. Писатели и книжники древней Руси // Жуков Д., Пушкарев Л. Русские писатели XVII в. М., 1972. С. 7].

    – Александру Блоку и Николаю Клюеву. Это писатели тоже очень разные, непохожие и в чем-то повторяющие «конфликт» двух литературных школ: Блок стремился «приобщить читателей ко всемирной культуре», не жертвуя национальными традициями; Клюет яростно призывал хранить русскую старину, «не отступать от заветов дедов».

    Аввакум и Клюев, несмотря на время, лежащее между ними, могут быть соотнесены и сближены без всякого насилия (здесь аналогия не является искусственной); Блок с Симеоном Полоцким имеют самое отдаленное родство (здесь нами допускается аналогия случайная и исторически мало оправданная).

    Что может быть общего между Блоком и Клюевым? Этих разных поэтов сдружила эпоха. Проблема «Клюев и Блок» не нами придумана, она имеет вполне реальные основания. При всей несхожести их человеческих характеров и социальных биографий «олонецкий крестьянин» и петербургский поэт после революции 1905 г. вместе обсуждали и решали один из важнейших вопросов эпохи: интеллигенция и народ. В статье «Народ и интеллигенция» (1908) Блок признает, что «сама действительность показывает», насколько этот вопрос является «насущным», «всероссийским». «... Это, – пишет Блок, – самый больной, самый лихорадочный для многих из нас вопрос. Боюсь даже, вопрос ли это? Не совершается ли уже, пока мы говорим здесь, какое-то страшное и безмолвное дело? Не обречен ли уже кто-либо из нас бесповоротно на гибель?»[2] [Блок А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л., 1962. Т. 5. С. 319. Далее ссылки на это издание (М.; Л., 1960-1963. Т. 1-8) даются в тексте книги сокращенно: Б, том и страница (арабскими цифрами)]. Вопрос этот оказался действительно «всероссийским», ибо, по словам Блока, «полтораста миллионов, с одной стороны, и несколько сот тысяч – с другой; люди, взаимно друг друга не понимающие в самом основании» (Б, 5, 323). Эта статья в конце 1908 г. дважды читалась Блоком в Петербурге – на собраниях Религиозно-философского и Литературного обществ. К этому времени Блок уже был заочно знаком с Клюевым.

    В 1907 г. «олонецкий крестьянин», тогда совсем еще начинающий поэт, оторванный от большого литературного мира, отважился послать известному петербургскому поэту свои стихи. Одно из стихотворений имело характерное название – «Голос из народа». В сопроводительном письме Клюев писал: «Я, крестьянин Николай Клюев, обращаюсь к Вам с просьбой прочесть мои стихотворения и, если они годны для печати, то потрудиться поместить их в каком-либо журнале...». Первые письма Клюева к Блоку, робкие и неуверенные, свидетельствуют, что именно поэзия Блока оказалась близкой крестьянскому поэту. «Мы, я и мои товарищи, – пишет Клюев Блоку в том же письме, – читаем Ваши стихи. <...> Нам они очень нравятся. Прямо-таки удивление. Читая, чувствуешь, как душа становится вольной, как океан, как волны, как звезды, как пенный след крылатых кораблей. И жаждется чуда прекрасного, как Свобода, и грозного, как Страшный суд. <...> Я человек малоученый – так понимаю Вас, – и рад, и счастлив возможности передать Вам свое чувствование»[3] [Автографы писем Клюева хранятся: ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2, №39. Письма Блока к Клюеву, видимо, утрачены безвозвратно; вероятно, они сгорели во время пожара в вытегорской деревне].

    Этот восторженный отзыв Клюев написал под впечатлением от сборника стихотворений «Нечаянная Радость», вышедшего в 1907 г. в издательстве «Скорпион». Совеем недавно прославлявший Прекрасную Даму, далекий от жизни народа поэт-символист в новом цикле стихов с искренним сочувствием изображает тружеников, способных «барку жизни» сдвинуть с «большой мели»:

     
    В сером армяке. 
    Руль дощатый сдвинул. 
    Парус распустил 
    И багор закинул, 

    (Б, 2, 181)

    В этом стихотворении («Барка жизни встала...») слышатся отзвуки знаменитой революционной песни «Ой, ребята, плохо дело, Наша барка на мель села...».[4] [Песня «Барка» широко распространялась в годы героического «хождения в народ». В ее создании принимали участие известные революционные народники Дмитрий Клеменц и Сергей Синегуб]. В разных разделах сборника «Нечаянная Радость» было немало стихов, содержавших отклики поэта на события революции 1905-1907 гг.[5] [Во втором издании сборника «Нечаянная Радость» (М., 1912) Блок выделил несколько стихотворений в специальный раздел «1905». В него вошли «Сказка о петухе и старушке», «Сытые», «Шли на приступ. Прямо в грудь...», «Прискакала дикой степью...», «Еще прекрасно серое небо…», «Вися над городом всемирным...», «Митинг». Именно в этом цикле стихов Клюев мог увидеть «чудо прекрасное, как Свобода...». О стихах Блока, посвященных 1905 г., см.: Максимов Д. Е. Александр Блок и революция 1905 года // Революция 1905 года и русская литература. М.; Л., 1965. С. 247-279]. Такие стихи не могли не прийтись по душе «олонецкому крестьянину», который сам принимал участие в революционном движении тех лет.

    Клюев не любил подробно рассказывать о своей жизни, его автобиографические заметки сообщают скупые сведения о прожитом и передуманном. В заметке 1926 г. он обронил всего несколько слов о своей молодости: «Жизнь на земле, тюрьма, встреча с городом...». Вот и все. Между тем за этой лаконичной фразой скрывается целая эпоха, и слово «тюрьма» имеет вполне конкретное содержание. Прежде всего, обращает на себя внимание то, что в лирику, проникнутую духом философского созерцания, казалось бы полностью отрешенную от злобы дня, проникают горькие думы одинокого узника («В златотканые дни сентября...», «Прогулка», «Я молился бы лику заката...»):

    Сосны шепчут про мрак и тюрьму, 

    (К, 1, 217)
    Двор, как дно огромной бочки, 
    Как замкнутое кольцо; 
    За решеткой одиночки 

    (К, 1, 228)

    Я молился бы лику заката, 
    Темной роще, туману, ручьям, 
    Да тяжелая дверь каземата 

    (К, 1, 242)

    Подобные же мотивы находим и в других стихотворениях. В сборнике «Сосен перезвон» (1912) можно выделить целую группу «тюремных» стихотворений, включающую кроме процитированных и стихотворения «Ты всё келейнее и строже...», «Есть на свете край обширный...», «Не говори, – без слов понятна...», «Я болен сладостным недугом...» («Александру Блоку. 2»).

    В 1906 г. вытегорский уездный исправник Качалов доносил олонецкому губернатору о «задержанном крестьянине» Николае Клюеве:

    «14 января, будучи в Мукачевском волостном правлении, в частном разговоре высказался, что платить подати не надо и нужно отобрать землю у священников. <...> 22 января читал крестьянам протокол Бюро Всероссийского крестьянского союза, требующий:

    2. Обязательное бесплатное обучение.

    3. Отмена всех исключительных законов.

    4. Отмена смертной казни.

    5. Освобождение всех заключенных по политическим причинам

    ». 6

    [6 ИРЛИ, Р. I, №5511, л. 231-232 (копия)].

    Всероссийский крестьянский союз, созданный в 1905 г., сыграл положительную роль в пропаганде освободительных идей, в организации политических сходок и в распространении прокламаций и брошюр, написанных специально для деревни, для революционного просвещения крестьянских масс. Клюев оказался способным и неутомимым агитатором, он не только распространял воззвания, но и, как сообщал губернатору тот же исправник, говорил от себя своим землякам: «... начальство ваше – кровопийцы, добра вам не желают и ничем вам не помогают, а только все разоряют». Кроме того, Клюев подстрекал не платить податей и не повиноваться начальству. Как видно из бумаг Олонецкого губернского жандармского управления, помеченных 31 января 1906 г., Клюеву предъявлялись очень серьезные обвинения:

    «1. 22 января 1906 года во время схода крестьян Пятницкого общества в дер. Косицыной пришел крестьянин Николай Клюев и, вынув из книжки какой-то печатный приговор, начал читать собравшимся на сходе. По прочтении приговора Николай Клюев предложил присутствовавшим его подписать, говоря, что после подписания крестьянами этого приговора начальства у них не будет, и при этом, обращаясь к крестьянам, прибавил: "Начальники ваши кровопийцы, добра вам не желают...".

    2. За несколько дней до схода, 22 января, Николай Клюев заходил в волостное правление и здесь в разговоре с крестьянином Набойковым, советовал ему не платить податей и говорил, что крестьянам нужно отобрать землю от попов.

    платят казенные сборы и разные подати, что все получаемые с крестьян деньги идут в карманы начальства, которое через это богатеет, и что начальство нужно бить»[7] [ГЛМ, ф. 99, №120, л. 1].

    В донесении вытегорского уездного исправника сообщалось, что «на маскараде в общественном собрании» Клюев появляется «одетый в женское платье, старухою», и здесь подпевает вполголоса какие-то песни: «Встань, подымись, русский народ» и другую песню, из которой исправник запомнил только слова: «И мы водрузим на земле красное знамя труда». При этом сообщалось, что Клюев вел политические разговоры, утверждая, что «50 000 крестьян Олонецкой губернии всем недовольны и готовы к возмущению». По мнению исправника, Клюев «по своим наклонностям и действиям представляется вообще человеком крайне вредным в крестьянском обществе»8 [8 ИРЛИ, Р. I, №551, л. 232].

    Всероссийский крестьянский союз кое-что позаимствовал в своей деятельности из тактики старых народников, участников массового «хождения в народ», в частности основные приемы пропаганды: переодевание в крестьянское платье, встречи и беседы с крестьянами, исполнение революционных песен. Судя по всему, Клюев вел себя как своеобразный «семидесятник», но ему незачем было переодеваться в крестьянский костюм, он сам представлял олонецкую деревню. Мы видим его и в крестьянской избе за чтением прокламаций, и на деревенской сходке произносящим зажигательные речи и запевающим революционные песни.

    За «хождение в народ» и революционную пропаганду Клюев был арестован; в 1906 г. он четыре месяца (с 25 января по 26 мая) провел в вытегорской тюрьме, затем еще два месяца – в петрозаводской. При обыске в январе 1906 г. у Клюева были обнаружены его собственные сочинения «возмутительного характера» и «Капитал» Маркса. После освобождения из-под ареста Клюев не прекращает своей революционной деятельности, он вместе с членами петрозаводского комитета РСДРП участвует в сходке рабочих Александровского завода, снова ораторствует и в списках распространяет свои стихотворения. Один из организаторов местной социал-демократической группы Александр Копяткевич в своих воспоминаниях рассказывает: «Помню выступления летом 1906 г. на одном из этих митингов известного поэта Николая Клюева. Он только был выпущен из Петрозаводской тюрьмы, где просидел шесть месяцев за чтение революционной литературы "Капитала" Маркса (как сам Николай Клюев рассказывал). Вместе со мной, ибо наша с<оциал>-д<емократическая> группа приняла в нем участие по выходе из тюрьмы, он пошел на собрание, и после моего выступления о помощи ссыльным он обратился с речью, называя собравшихся: "Дорогие братья и сестры", – и произвел своей апостольской речью очень сильное впечатление. В период 1905-1906 гг. Н. Клюевым было написано очень много стихотворений революционного содержания. Мне он подарил более 60 своих революционных стихотворений, которые у меня, к сожалению, не сохранились»[8] [Копяткевич A. Из революционного прошлого Олонецкой губернии (1905-1906). Петрозаводск, 1922. С. 4-5].

    Возможно, Копяткевич несколько преувеличивает революционный характер стихотворений «олонецкого крестьянина», в то время Клюев еще не был «известным поэтом», но боевые гражданские стихи он пробовал писать, и какая-то часть их тогда же попала в печать, став достоянием более широкого круга читателей.

    2

    «Новые поэты» (издание Н. Иванова). В стихотворениях начинающего поэта не было и намека на то, что их автор – «олонецкий крестьянин». В них отсутствовала родная природа, олонецкая деревня, переживания крестьянского парня. Это был набор штампованных фраз, взятых напрокат у многочисленных эпигонов Надсона. Тут говорилось о блеклых цветах, о скучающем юноше, о несбывшихся надеждах:

    Не сбылись радужные грезы, 
    Поблекли юности цветы; 
    Остались мне одни лишь слезы 
    И о былом одни мечты.

    из тенистых дубрав выходит на сельскую площадь, чтобы от лица угнетенного крестьянства петь «песни свободы». В 1905 г. в сборниках «Волны» и «Прибой» увидели свет пять стихотворений: «Безответным рабом...», «Где вы, порывы кипучие...», «Слушайте песню простую...», «Гимн свободе» («Друг друга обнимем в сегодняшний день...»), «Народное горе» («Пронеслась над родимою нивой...»). В стихотворении «Слушайте песню простую...» поэт заявил о своем гражданском призвании:

    Песни про старше годы 
    Стыдно теперь распевать. 
    Новые песни свободы 

    (К, 2, 208)

    Сознательное противопоставление горьких «старых» песен новым, призывающим к борьбе, к мужеству, содержится в стихотворении «Безответным рабом...». В песне, которую когда-то пели крестьяне, – традиционный образ «безответного раба». Но были еще и удалые песни, в которых добрый молодец сравнивался со «свободным орлом». Этот народно-песенный образ Клюев принимает. У него вместо «безответного раба» – «свободный орел», вместо «стона отцов» – «раскат громов». Не смирение, а проклятие рабству, не смерть, а суровая борьба. Поэзия должна быть жизнеутверждающей, увлекающей на подвиг. Песни призывные, громкие, победные должны заменить скорбные песни.

    Основной мотив всех пяти стихотворений – «С бесстрашием ринемся к битве...». Одно из лучших стихотворений («Где вы, порывы кипучие...») поэт посвящает преследуемым самодержавием борцам за свободу, подражая поэтам-демократам прошлого поколения (Некрасову, Михайлову):



    Речи проклятия жгучие,
    Гневный насилью укор?

     
    Смелые духом борцы, 
     
    Доли народной певцы?

     
    Ждет вас, как светлого дня, 
    Тьмою кромешной покрытая 


     
    Факел свободы зажгёт 
    Голос земли убедительный – 
    Всевыносящий народ!

    Даже в лирику природы, в тихий «сосновый храм» врываются напоминания о жертвах и «глухих казематах»:

    Зимы предчувствием объяты, 
    Рыдают сосны на бору; 


    (К, 1, 227)

    В стихотворении «Прогулка» (первая редакция) содержалось такое описание царского суда:

     
    Вспомню я наедине 
     
    Где так страшно было мне. 
     
    Совещание вели, 
    По-военному коротко 
     
     
    Поведут меня сейчас; 
    Посмотри, моя невеста, 
    На меня в последний раз.[11]

    Эти двенадцать строк явно ученические, слабые в художественном отношении. Для нас стихотворение важно как отклик поэта на начавшуюся расправу над борцами 1905 г. Стихи ведут прямо в зал судебного присутствия, где суд – по-военному короткий – выносит смертный приговор политическому преступнику. Здесь ясный намек на военные и полевые суды, которые ввел П. А. Столыпин. Только за восемь месяцев 1906 г. были приговорены к смертной казни сотни участников революционного движения. Какие-то мотивы и образы в «Прогулке» заимствованы из «разбойничьих» фольклорных песен (прощание с невестой: «Посмотри, моя невеста...»). Все остальные образы и сама сюжетная ситуация взяты из жизни. И в других стихотворениях Клюева, вошедших в сборник «Сосен перезвон», постоянно присутствуют тюремные мотивы, раздается звук цепей. В «Предчувствии» Клюев оплакивает павших борцов и выражает веру в грядущие поколения, в революционное будущее:

    Пусть победней и сумрачней своды, 
    Глуше стоны замученных жертв, 
     

    (К, 2, 211)

    Важно отметить, что Клюев в годы наступившей реакции, в дни уныния и тоски, повального увлечения декадансом остается певцом «святой мечты», «надежды на лучшую долю». Стихотворение «Предчувствие», написанное в тяжелые годы реакции, «в час зловещий, в час могильный», и выражавшее надежды, что народ осилит «злое горе» и освободительная заря снова взойдет, было перепечатано в 1918 г. в первом номере «Вестника жизни», который издавался Всероссийским Центральным Исполнительным Комитетом Совета рабоче-крестьянских и солдатских депутатов.

    3

    Клюева мы имеем самые скудные и отрывочные сведения. Известно, что будущий поэт окончил двухклассное училище в Вытегре, а затем был принят в петрозаводскую фельдшерскую школу. Через год он был отчислен из этой школы по состоянию здоровья. Когда Клюеву исполнилось 14 лет, мать посылала его к соловецким старцам «на выучку». Но Клюев в молодости прошел и другую школу воспитания. Вытегра была местом ссылки. Видимо, Клюев имел возможность общаться с политическими ссыльными, среди которых были и социал-демократы. К сожалению, Клюев не оставил после себя воспоминаний, у нас нет конкретных сведений о его связях со ссыльными революционерами. Возможно, что Клюев был знаком с политическими ссыльными Я. А. Берзинем и В. А. Кугушевым, которые летом 1905 г. бежали из-под надзора. Многое проясняет в политической биографии Клюева его «статья-письмо» «С родного берега»[12] [Полный текст статьи (публикация К. М. Азадовского) см.: Русский фольклор: Материалы и исслед. Л., 1975. Вып. 15. С. 201-209].

    Это письмо в сентябре 1908 г. получил Блок из Вытегры и сразу же (И сентября) сообщил Е. П. Иванову: «Если бы ты знал, какое письмо было на днях от Клюева... По приезде прочту тебе. Это документ огромной важности (о современной России – народной, конечно), который еще и еще утверждает меня в моих заветных думах и надеждах» (Б, 8, 252). 18 сентября Блок писал о клюевском письме Г. И. Чулкову: «Получил поразительную корреспонденцию из Олонецкого края от Клюева» (Б, 8, 254).

    «Трудовой путь» B. C. Миролюбов, с которым Клюев был хорошо знаком и поддерживал постоянные связи. Блок настолько был потрясен этим «документом», что переписал его полностью[13] [Эту копию см.: ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 1, №96] и в своей статье «Стихия и культура» (1908) привел из него большую выдержку.

    В статье «С родного берега» содержится яркая этнографическая зарисовка местного края. Земли и лесов у олончан много, но крестьяне живут бедно. «Наружно же вид Олонецкой губ. крайне мирный, пьяный по праздникам и голодный по будням. Пьянство растет не по дням, а по часам, пьют мужики, нередко бабы и подростки. Казенки процветают, яко крины, а хлеба своего в большинстве хватает немного дольше Покрова. 9 зимних месяцев приходится кормиться картошкой и рыжиками, да и те есть не у всякого»[14] [Русский фольклор. Вып. 15. С. 208].

    «мирной» северной губернии, изнемогая под бременем «вечного труда» и поборов мечтают о воле и земле и уже готовы постоять за себя. Клюев собрал ценнейший материал, характеризующий крестьянские настроения в годы первой русской революции. Революция вызвала мощное крестьянское движение. Рабочий класс и крестьянство совместно решали аграрный вопрос, вместе выступали против царя, помещиков, попов и чиновников. Клюев зафиксировал это движение в самых глухих деревнях. В отдаленной Олонецкой губернии, где «непроходимые болота и лесные грязи убивают всякую охоту к передвижению, где люди, зачастую прожив на свете 80 лет, не видали города, парохода, фабрики или железной дороги»,[15] [Там же. С. 206] происходит брожение крестьянских умов, сами крестьяне начинают разбираться в «тайнах жизни», выступать с политическими требованиями. Статья «С родного берега» наполовину состоит из народных толков, соавторами Клюева являются сами крестьяне. Это столь же клюевское произведение, сколь и фольклорное. Сошлемся на отрывок, который полностью состоит из фольклорных цитат, из деревенских слухов и анекдотов: «О республике же в нашей губернии знают не больше, как несколько сот коренных крестьян, просвещенных политическими ссыльными из интеллигентов и городских рабочих. Республика – это такая страна, где царь выбирается на голоса, – вот все, что знают по этому предмету некоторые крестьяне нашей округи. Большинство же держится за царя не как за власть карающую и убивающую, а как за воплощение мудрости, способной разрешить запросы народного духа. "Ён должон по думе делать", – говорят про царя. Это значит, что царь должен быть умом всей русской земли, быть высшей добродетелью и правдой. Нынешний же царь злодеяниями, кажущимися народу предвестником "последнего времени", представляется одним чем-то в высшей степени бессовестным, врагом бога и правды, другим – наказанием за грехи, третьим – просто пьяным, осатаневшим, похожим на станового барином, четвертым – ничего не знающим и ни во что не касающимся, с ликом писаного "Миколы" существом. Ежедневные казни и массовые расстрелы доходят до наших мест в виде фантастических сказаний. Говорят, что в городе "Крамштате" царь подписал "счет" матросов, предназначенных для казни, и что по дорогам было протянуто красное сукно, в церквах звонили в колокола, а царь с царицей ехал на пароходе и смотрел "в бинок". Что в каком-то городе на белой горе казнили 12 братьев, и с тех пор икона Пресвятой Богородицы, находящаяся в ближней церкви, плачет денно и ночно, подавая болящим исцеление. Что в Псковской губернии видели огненного змия, а в Новгороде сжатая в кулак рука Спасителя, изображенного на городской стене, разжимается. Все это предвещает великое убийство – перемеженье для России, время, когда брат на брата копье скует и будет для всего народа большое "поплененье". От многих я слыхал еще и следующее, касающееся уже лично нынешнего императора: будто бы он, будучи еще наследником, ездил к японскому государю в гости, стал похабничать с японской царицей и в драке с ее мужем получил саблей коку в голову, отчего у него сделалось потрясенье и он стал межеумком, таким, характеризуя кого, мужик показывает на лоб и вполголоса прибавляет: "Винтика не хватает''. Вот, мол, отчего и порядки на Россеи худые; да еще оттого, что ён начальству волю дал и сам сызмальства мясничать научился. Перво-наперво, как приехал из Японии, зараз царем захотел стать – отцу Александру III сулему подсунул, а брате Егорья в крепость засадил, где ого и застрелил унтер-офицер Трепов, что теперь у царя в ключниках состоит и жалованье за это 40 тыщ на месяц получает. Но подобные разговоры – исключение, Большинство же интересуется насущным: заботой о пропитании, о цене на хлеб, проделками сельских властей – старшин, старост, сборщиков податей, волостных писарей, становых, земских, урядников, ругает их в глаза и позаглазно, уважения же к этим господам не питает никто, – ни старый, ни малый»[16] [Там же. С. 207. На ценность подобных толков и слухов, очень важных для понимания современного состояния народной умственной жизни, народных убеждений и настроений, в свое время указывали Н. А. Добролюбов и Г. И. Успенский. «Это уже голос действительно народный», – писал Г. И. Успенский В. А. Гольцеву в 1889 г. Он призывал собирать и изучать народные толки, крестьянские рукописные сочинения, содержащие «голоса народной массы» (Успенский Г. Л. Полн. собр. соч. М.; Л., 1954. Т. 14. С. 337-338)].

    В народных слухах много еще наивного, вымышленного, однако их отличие от прежних патриархальных упований состоит в решительном преодолении царистских иллюзий. О Николае II, последнем российском самодержце, олонецкие крестьяне распространяли злые сатирические памфлеты и анекдоты, которые быстро становились достоянием народной словесности, передавались из уст в уста. Клюев дословно приводит крестьянские толки, крестьянское мнение о существующем самодержавии, которое должно быть разрушено. Олонецкие государственные крестьяне говорят о своих непосредственных угнетателях: «Только начальство шибко забижает, земство тоже маху не дает – налогами порато прижимает». За такие разговоры крестьян не жаловали. О гонениях и преследованиях за вольные мысли Клюев рассказывает со слов вытегорских мужиков: «Бывало, год какой назад, соберемся на сходе, так до белого света про политику разговоры разговариваем, и полица не касалась, а теперь ей от царя воля вышла: кто за правду заговорит, того за воротник – да в кружку. Ну, одного схватят, да другого схватят, а третий и сторонится: ведь семья на руках, пить-ись просит, а с острожного пайка немного расхарчишься. Да это бы все не беда, так, вишь, народ-то не одной матки детки, у которого в кисете звонит, так ён тебе же вредит: по начальству доносит». Клюев от себя дополняет: «Так говорит половина мужиков Олонецкой губернии»[17] [Русский фольклор. Вып. 15. С. 206].

    Крестьянин постепенно начинает выпрямляться, различать своих истинных врагов, не бежит в дальние скиты, а идет на деревенскую площадь слушать революционных агитаторов. О политической сходке тоже рассказывает Клюев. На вопрос городского агитатора: «Чего ищете, чего хотите?» – крестьяне дружно отвечали: «Чтобы все было наше». «Чтобы все было наше», – кричали в ответ не два, три, а, по крайней мере, сотни четыре людей. «"Чтобы все было наше" – вот, – пишет Клюев, – крестьянская программа, вот чего желают крестьяне. Что подразумевают они под словом «все» я объяснил, как сумел, выше, могу присовокупить, что к нему относятся кой-какие и другие пожелания, так например: чтобы не было податей и начальства, чтобы съестные продукты были наши, а для выдачи можно контору устроить, препоручив ее людям совестливым. Чтобы для желающих были училища, и чтоб одежда у всех была барская, т. е. хорошая, красивая. Много кое-чего и другого копошится в мужицком сердце; мысленно им не обделен никто: вдовица, ни сирота, ни девушка-невеста»[18] [Там же. С. 206-207].

    «крестьянской республике» олонецкие мужики судят по-хозяйски, практично, думают о реальных материальных благах социальной справедливости. В. И. Ленин писал о крестьянском понимании будущего общественного устройства: «Стремление смести до основания и казенную церковь, и помещиков, и помещичье правительство, уничтожить все старые формы и распорядки землевладения, расчистить землю, создать на место полицейски-классовое государства общежитие свободных и равноправных мелких крестьян – это стремление красной нитью проходит через каждый исторический шаг крестьян в нашей революции...».[19] [Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 17. С. 211]. Именно о таком «общежитии» мечтали олонецкие крестьяне, за него боролись.

    степени и крестьянские движения прошлого проходили под «святыми» знаменами. Существовали с давних пор такие слова-сигналы, которые «неведомыми и неуследимыми путями доходили до сердца народного, находили готовую почву и глубоко пускали корни». Клюев приводит эти «великие слова» из фольклорных и древнерусских литературных памятников, звучавшие в годы крестьянских движений: «Земля божия», «Вся земля есть достояние всего народа». Разобраться в происхождении и в реальном содержании понятия «божия земля» нам помогает известный советский историк А. И. Клибанов. Рассматривая основные идеи и образы народных социальных утопий эпохи феодализма, сочинения крестьянских вольнодумцев, в частности «Слово о любви и правде» Ермолая-Еразма, А. И. Клибанов пишет: «На языке народных понятий, образов и словаря нельзя было глубже и доступнее изложить "политическую экономию феодализма". Земля как дар божий человеку и есть та самая Правда, которая "с небес притече": насильно отвергнутая от человека Земля, не перестает оставаться "божьей". Кривда пошла по земле, но она ходит не по своей земле, а по божьей, топчет "божью землю" и на ней "божьих людей"...».[20] [Клибанов А. И. Народная социальная утопия в России. М., 1977. С. 16].

    Стихи о Правде и Кривде входят в «Голубиную книгу». В статье «С родного берега» приводится одна из местных версий духовного, стиха, где Правда, странствующая по земле, «нигде пристану не находит». Текст духовного стиха Клюев поясняет: «Общее же настроение крестьянства нашего справедливо выражено в одном духовном стихе, распеваемом по деревням прохожими нищими слепцами»[21] [Русский фольклор. Вып. 15. С. 208]. В годы первой русской революции и в дальнейшем (об этом мы еще будем говорить подробно) Клюев придавал огромное значение народным социальным утопиям, «проектировал» будущее из прошлого, следуя в этом отношении за фольклорным преданием. Отсюда и его особые требования к пропагандистам, работающим в деревне. Трудно вести пропаганду среди крестьян, не считаясь с их психологией, с привитыми веками верованиями, воззрениями и привычками. В статье «С родного берега» подробно разъясняется крестьянский взгляд на «хорошую жизнь». Крестьянин иначе и не понимает будущую свою жизнь, как жизнь без податей и угнетателей, в полном материальном благополучии, в равноправии. Типично мужицкая социально-этическая утопия, перекочевавшая в письмо Клюева из фольклорных легенд и сказок. И все же как нужно понимать крестьянскую «упорную думу о боге»? (Б, 8, 219). Клюев разъясняет, что традиционное «бог его знает» только «наружно кажется неодолимым тормозом для восприятия народом революционных идей». На самом деле вера в «коровьего бога» не есть «доказательство безнадежности мужика, а, так сказать, его весы духовные, своего рода чистилище, где все ложное умирает, все справедливое становится бессмертным». Такое понимание «божественного» свойственно народным социальным утопиям, оставшимся в наследство от фольклора и крестьянских антикрепостнических восстаний. Мужицкий бог всегда во вражде с официальной церковью и с угнетателями народа. Это сила карающая, справедливая, способная постоять за правду, за социальное равенство на земле. Такой бог может повернуть «золотой рычаг вселенной <...> к солнцу правды»[22] [Там же. С. 206]. Того и гляди, он выйдет из «соснового храма», из лесной церквушки, на деревенскую площадь и, встав во главе восставших крестьян, вместе с обездоленным народом будет учреждать «крестьянскую республику». Статья «С родного берега» подходила итог «хождению в народ» самого Клюева и итог в более широком смысле, – учитывая неудавшийся опыт старых революционных народников, а также претенциозные попытки некоторых кабинетных ораторов, без всяких оснований выдающих себя за друзей народа. Он метил и в либеральных краснобаев, и отчасти в анархистов, рассчитывавших на молниеносный эффект своих призывов. «Нужно забыть, – говорит Клюев, – кабинетные истории зачастую слепых вождей, вырвать из сердца перлы комнатного ораторства, слезть с обсиженной площадки, какую бы вывеску она ни имела, какую бы кличку партии, кружка или чего иного ни носила, потому что самые точные вожделения, созданные городским воображением "борцов", при первой попытке применения их на месте оказываются дурачеством, а зачастую даже вредом»[23] [Там же]. Можно подумать, что «олонецкий крестьянин», пережив неудачу собственного хождения по деревням, вообще отказывается от революционной пропаганды. Но это не так. Крестьяне недоверчиво встречают агитаторов из города, потому что не видят в них своих единомышленников. Не помогают и «красные книжки», среди которых были книги для народа, созданные революционными народниками в 1870-х гг.[24] [Клюев свидетельствует, что в Олонецкой губернии в годы первой русской революции распространялись пропагандистские книжки народников, в частности «Хитрая механика», особенно популярная в 1870-е гг. См. об этих книжках: Базаров Вас. От фольклора к народной книге. Л., 1973]. Тем более крестьяне не желают слушать прожектер речи, в которых отсутствует всякое понимание народной речи. Однако есть и такие пропагандисты, в Олонецкой губернии, которые умеют разговаривать с крестьянами, знают их повседневные настроения, бережно относятся к духовному наследию прошлого. Наиболее сознательные крестьяне готовы вместе с такими борцами за народное дело отправиться в Сибирь на каторгу. Клюев имеет в виду олонецких социал-демократов, с которыми он поддерживает связь. Уже от лица самих крестьян Клюев свидетельствует: «Пострадать с "доброй воли'' не считается позорным. Возвратившиеся из тюрьмы пользуются уважением, слезным участием к их страданью. Тысячи политических ссыльных с разных концов России нашли в нашем краю: приют и вообще жалостное отношение населения. Революционные кружки, организованные ссыльными во всех уездах губернии, за последнее время значительно обезлюдели. Много работников, как из крестьян-мещан, так и из интеллигентов, арестованы. Главный губернский комитет получает из Питера партийные журналы, прокламации и брошюры и через уездных членов распространяет по всей губернии». И это пишет Клюев в годы наступившей реакции, веря в дальнейшие успехи революционной борьбы.

    В подтверждение того, что вот-вот из нависшей тучи «грянет гром» и польются кровавые дожди, Клюев ссылается на народные песни. «Песни крестьянской молодежи, – замечает он, – наглядно показывают отношение деревни к полиции, отчаянную удаль, готовность пострадать даже "за книжку", ненависть ко всякой власти предержащей»[25] [Русский фольклор. Вып. 15. С. 208]. В статью «С родного берега» наряду с деревенскими новостями, слухами и толками, фольклорной публицистикой вошли современные песни и частушки в записи Клюева:

    Мы без ножиков не ходим, 
     
    Нас за ножики боятся 
    Пуще царского суда.

    Мать-Россея торжествует – 
     
     
    А Мата с Треповым живет.

    Люди ножики справляют, 
     
    Люди в каторге страдают 


    <……………………..>

     
    Гири кованые. 
    Мы ребята холостые,
     
    – 
    Государевой тюрьмой.

    <………………………>

    [Пусть нас жарят и калят,

    Мы начальству не уважим –
    Лучше сядем в каземат.]

    Каземат ты каземат – 
     
     
    Знаю не маленько. 
    Не маленько знаю я, 
     
    Что россейская казна 


    [Ах ты, книжка-складенец, 
     
    Пострадает молодец 
    За тебя немножко.]

     
    – 
    Рядом девушки идут, 
    Плачут, убиваются 
    и т. п.[26] [Там же. С. 207-208].

    – тревожный, взволнованный, психологически очень сложный. Блок пишет: «В дни приближения грозы сливаются обе эти песни: ясно до ужаса, что те, кто поет про "литые ножики", и те, кто поет про "святую любовь", – не продадут друг друга, потому что – стихия с ними, они – дети одной грозы; потому что – земля одна, "земля божья", "земля – достояние всего народа". Распалилась месть культуры, которая вздыбилась "стальной щетиною" штыков и машин. Это – только знак того, что распалилась и другая месть – месть стихийная и земная. Между двух костров распалившейся мести, между двух станов мы и живем. Оттого и страшно: каков огонь, который рвется наружу из-под "очерепевшей лавы"?» (Б, 5, 359).

    Россия оказалась между «двух костров», между двух враждующих станов. С одной стороны, «стальная щетина», «штыки и машины» буржуазного мира; с другой – «литые ножики», народное возмущение, которое может быть стихийным, жестоким и бессмысленным или священным, благословенным, как «очистительный огонь».

    Мы располагаем еще более существенным откликом Блока на письмо Клюева, чем его статья «Стихия и культура». На этот раз перед нами знаменитая поэма «Двенадцать», где слышатся отзвуки «клюевских» песен. Разудалые песни в поэме сливаются о «музыкой» революции:

    Уж я ножичком


    Выпью кровушку
    За зазнобушку,

    (Б, 3, 355)

    «Двенадцать», то этого уже достаточно, чтобы статью Клюева «С родного берега» действительно считать «документом огромной важности».

    В статье «Стихия и культура» Блок приводит следующие песенные тексты: «Пусть нас жарят и калят...», «У нас ножички литые...», «Ах, ты, книжка-складенец...». Исследователи творчества Блока часто ссылаются на эти фольклорные частушки, придают им большое значение, полагая, что поэт не случайно обратил внимание на «размазуриков-ребят», способных идти на любые испытания, лишь бы не терпеть произвол и насилие. Беспощадная удаль народных частушек была близка Блоку. Борис Соловьев в книге «Поэт и его подвиг» пишет именно об этом: «В таких частушках поэту слышался гневный ропот самой стихии, уже подступающей к жерлу вулкана и готовой хлынуть безудержным потоком, все сжигающим на своем пути:

     
    Гири кованые, 
    Мы ребята холостые. 

    «ребят» – из поэмы «Двенадцать», которым "на спину б надо бубновый туз", – но разве таким бубновым тузом смутишь и испугаешь "практикованных ребят", уже порешивших во что бы то ни стало добиться своего?! Так у двенадцати красногвардейцев – героев поэмы – оказались свои побратимы, которых издавна видел Блок».[27] [Соловьев Б. Поэт и подвиг: Творческий путь Александра Блока. М., 1971. С. 679-680].

    Все правильно, но только неясно, откуда Блок взял этих фольклорных «побратимов», в каком сборнике он обнаружил или где услышал столь дерзновенные частушки? Даже фольклористы проявляют в этом вопросе непонятную неосведомленность. Так, Э. В. Померанцева в статье «Александр Блок и фольклор» предполагает, что Блок в 1908 г., задолго до «Двенадцати», «приводит частушки, типичные, на его взгляд, для народной души, либо на память, либо по неизвестному нам источнику»[28] [Померанцева Э. В. Александр Блок и фольклор // Рус. фольклор: Материалы и исслед. Л., 1958. Вып. 5. С. 221]. Натан Венгров, высоко оценивая частушки, в которых Блок услышал «предвестие надвигающейся революционной грозы», тоже забывает о клюевских записях[29] [Венгров Н. Путь Александра Блока. М., 1953. С. 231-232].

    Между тем Блок сам указывает на этот источник, ссылаясь на статью Клюева «С родного берега».

    4

    По начавшейся в 1907 г. переписке Клюева и Блока можно судить, как усложняются год от года отношения между петербургским поэтом и «олонецким крестьянином».

    «малоученый». В дальнейшем «олонецкий крестьянин» будет судить о поэзии Блока строго, даже слишком придирчиво. В той же 1907 г. в издательстве «Золотое руно» выходит сборник Блока под названием «Земля в снегу». Этот сборник Блок посылает в дар вытегорскому знакомцу. Клюев отвечает благодарственным письмом (конец октября 1908 г.): «Дорогой Александр Александрович, тронут Вашей добротой ко мне, благодарен за присланную книгу "Земля в снегу", красивая книга, прекрасны заглавие и внешность ее...»[30] [ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2, №39, л. 7].

    Клюев говорит о прекрасном названии, а о содержании красиво оформленной книги высказывается критически. Хотя в самом начале письма он предупреждает, что «очень стесняется много говорить» о новом сборнике стихотворений, но на самом деле отправляет Блоку развернутый отзыв.

    Письма Клюева имеют не совсем обычный характер. Читаешь их с большим интересом. Они многое открывают в личности «олонецкого крестьянина», обладавшего редкой начитанностью и большой субъективной культурой. Можно не сомневаться, что, когда эпистолярное наследие Клюева будет собрано и опубликовано, получится исключительно интересная книга. В чем-то Клюев напоминает Алексея Кольцова, который в своих письмах-посланиях был столь же даровит и самобытен, как и в своих песнях. В. Г. Белинский писал под живым впечатлением от писем поэта: «В этом письме весь Кольцов. Так писал он всегда и почти так говорил. Речь его была несколько вычурна, язык не отличался определенностью, но зато поражал какою-то наивностью и оригинальностью»[31] [Белинский В. Г. Полн. собр. соч. М., 1955. Т. 9. С. 512].

    В письмах к Белинскому – «весь Кольцов»,[32] [См. об этом: Скатов Н. Н. «…И песни вещие Кольцова» // Вопр. лит. 1977. №6. С. 131] так же как в письмах к Блоку – «весь Клюев». Письма Клюева – его дневник, его философия, этика и эстетика, его исповедь.

    «господином чувствует себя только богач». Поблагодарив Блока за присланный сборник «Земля в снегу», все свои симпатии Клюев отдает «Нечаянной Радости»: «Вы ведь сами человек образованный, имеете людей, понимающих искусство и творящих прекрасное, но что по-ихнему неоспоримо хорошо, то, по-моему, быть может, безобразно, и наоборот. Взгляды на красоту больно заплевывать, обидно и горько, может, и Вам выслушивать несогласное с этими взглядами. Если я читал Вашу "Нечаянную Радость" и, поняв ее по-своему, писал Вам про нее кой-что хорошее, то из этого еще не значит, что я верно определю и "Землю в снегу". <...> "Нечаянная Радость" веет тихой мудростью, иногда грешной и, видимо, присущей Вам острой страстью, умно прикрытой рыцарским обожанием "к прекрасной", кой-где сытым, комнатным благодушием, чаще городом, где идешь и все мимолетно, где глухо и преступно, где господином чувствует себя только богач, а несчастных, просящих хлеба, никому не жаль, изредка – самомнительным, грубо балаганным фокусом. "Нечаянная Радость" – калейдоскоп, где пестрые камешки вымысла, под циркуль и наугольник, кропотливой работой расположены в эффектный узор, быстро вспыхивающий и еще мгновеннее угасающий. Отдаленная, уплывающая в пьяный сумрак городских улиц музыка продрогшего, бездомного актерского оркестра, скрашенная двумя-тремя аккордами псалтири. Уличная шарманка с сиротливой птичкой, вынимающей за пятачок розовый билетик счастья, с хозяином-полумужчиной, с невозмужалой похотью в глазах, с жаждой встречи с вольной девой в огненном плаще, который играет и поет только для того, чтобы слушали»[33] [ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2, №39, л. 7-7 об]. Отзыв изысканно фигуральный, но лукавый и с определенной тенденцией. В «Нечаянной Радости» Клюев увидел «эффектный узор» городской действительности, униженных «маленьких людей», балаганных актеров и обитателей городских чердаков. Это был Петербург Гоголя и Достоевского. Все кричало о неблагополучии, о трагедии всех, даже тех, кто является хозяином жизни. У богачей – мнимое «комнатное» благополучие, у трудящихся – беспризорное, бесприютное, нищенское существование.

    «Земля в снегу» Клюев отметил стихотворения, которые ему «родны и милы». Все это стихотворения большого общественного смысла, содержащие или критику буржуазного города, или признание высоких нравственных достоинств простого народа: «Холодный день» («Мы встретились с тобою в храме...»), «Ищу огней – огней попутных...», «Русь» («Ты и во сне необычайна...»)[34] [Клюев делает оговорку: «Без строчки: "И ведьмы тешатся с чертями..."»], «О, весна без конца и без краю...», «Инок» («Никто не скажет: я безумен...»), «Когда в листве сырой и ржавой...» («Осенняя любовь», 1), «Я насадил мой светлый рай...», «В этот серый летний вечер...». Эти стихи, как полагал Клюев, выражали поиски Блоком «духа истины», в них он говорил о неизведанных путях, народной России, об «изначальной ярости земли-матери». Такого Блока Клюев принимает, приветствует. Но был и другой Блок, которого «олонецкий крестьянин» отвергает.

    В этом письме Клюев решил выразить свое отношение к поэзии декадентов. Не пощадил он и своего учителя, заметив в новых его стихах «смертную ложь нашего интеллигента». «Олонецкий крестьянин», к тому же еще старообрядец, не может согласиться с бытовым наполнением блоковской лирики, с культурными страстями, с изображением изощренной и болезненной эротики, наконец, с образом самого рассказчика. «Многие стихи из Вашей книги, – пишет Клюев, – похабны по существу, хотя наружно и прекрасны – сладкий яд в золотой, тонкой чеканки чаше, но кто вкусит от нее? Питье усохнет, золотой потир треснет, выветрится и станет прахом. Смело кричу Вам: не наполняйте чашу Духа своего трупным ядом самоуслаждения собственным я – я!..».[35] [ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2, №39, л. 7 об.] Подобное «самоуслаждение» Клюев находит в «Вольных мыслях». О «Вольных мыслях» в письме говорится без всяких недомолвок, от своего имени и от имени «вытегорских товарищей», которые с восхищением отзывались о «Нечаянной Радости». Вот этот строгий выговор: «Отдел "Вольные мысли" – мысли барина-дачника, гуляющего, пьющего, стреляющего за девчонками "для разнообразия" и вообще "отдыхающего" на лоне природы. Никому это не нужно, кроме Чулкова, коему посвящены эти "Мысли"»[36] [Там же].

    Блок не обиделся на столь резкую и во многом несправедливую оценку «Вольных мыслей». В ноябре 1908 г. он писал матери: «Всего важнее для меня – то, что Клюев написал мне длинное письмо о "Земле в снегу", где упрекает меня в интеллигентской порнографии (не за всю книгу, конечно, но, например, за «Вольные мысли»). И я поверил ему в том, что даже я, ненавистник порнографии, попал под ее влияние, будучи интеллигентом. Может быть, это и хорошо даже, но еще лучше, что указывает мне на это именно Клюев. Другому бы я не поверил так, как ему. Письмо его вообще опять настолько важно, что я, кажется, опубликую его» (Б, 8, 258).

    от народной вражды к светским бездельникам. В «Вольные мысли» входили «рассказы в стихах», в которых Блок изображал тяжелую, беспросветную жизнь простых тружеников. На набережной рабочие разгружают барки, на тачках возят дрова, кирпичи и уголь; тут же дети голыми ногами месят «груды желтого песку» и тащат «то кирпичик, то полено, то бревнышко».

    И матери – с отвислыми грудями
    – ждали их, ругались
    И, надавав затрещин, отбирали
     
    Согнувшись под тяжелой ношей, вдаль.
    [Б, 2, 297)

    «физиологическая» сцена из быта петербургской рабочей окраины: голодные ребятишки, измученные матери, выпитая «сотка», утонувший грузчик. Все это представлялось Клюеву страшным кошмаром, социальным бедствием. От Блока он ждал большего сочувствия этим несчастным людям, обличения нравов «сытого» общества. «Олонецкому крестьянину» казалось, что петербургский поэт слишком бесстрастно изображает человеческую трагедию, остается в стороне от людского горя, уходит в природу, чтобы не видеть безобразной действительности: «Пойду еще бродить». Вместо того чтобы греметь, обличая зло, поэт отдается богеме, поет свои песни разному салонному сброду. Клюев не мог простить Блоку такие, например, стихи:

     
    И пить вино, и женщин целовать, 
    И яростью желаний полнить вечер, 
    Когда жара мешает днем мечтать 

    (Б, 2, 298)

    Такое времяпрепровождение воспринималось Клюевым как проявление интеллигентского эгоизма («все позволено»), как уступка буржуазным нравам. Здесь происходит столкновение двух мироощущений, двух жизненных концепций, двух поведений. Если воспользоваться словами Ф. Энгельса о Георге Веерте, то Блок не отказывается от выражения «естественной, здоровой чувственности и плотской страсти»[37] [Энгельс Ф. «Песня подмастерья» Георга Веерта // К. Маркс и Ф. Энгельс «б искусстве. М., 1976. Т. 2. С. 323].

    Когда Клюев осуждал Блока за «интеллигентскую порнографию», он, видимо, имел в виду натуралистическое изображение буржуазно-курортного быта, «плотской страсти» в стихотворениях «В Северном море» и «В дюнах». На берегу моря – «гуляющие модницы и франты»:

     
     
    Угрюмо хохоча и заражая 
    Соленый воздух сплетнями. Потом 
     
    Кокетливо закрытых парусиной,
    – На мелководье. Там, переменив
    Забавные тальеры и мундиры 
     
    И дряблость мускулов и грудей обнажив, 
    Они, визжа, взлезают в воду. 
     

    (Б, 2, 303)

    Блок не скрывал своего презрительного отношения к психологии дачника-обывателя, к буржуазному быту, где все продажно и пошло. Но поэт не порывает окончательно с толпой бездельников; он возвращается в эту праздную толпу. Клюев считает, что «Вольным мыслям» не хватает гражданственности, социальной ответственности. Петербургский поэт несет на себе печать чуждой народу среды, «курортной цивилизации». Как можно беспечно отдыхать на лоне природы и «стрелять за девчонками», когда кругом ложь и лицемерие? Разбивается жокей, погибает грузчик, дети измучены, матери несчастны. А на пляже – «визжат», «кричат», «веселятся», «дымят», «жуют», «пьют лимонад». Что же делает поэт? Концевые стихи «В дюнах» Клюев воспринимает как авторскую апологию диким, звериным страстям:

    Лежу и думаю: «Сегодня ночь
     
    Пока не затравлю ее, как зверя, 
    И голосом, зовущим, как рога, 
    Не прегражу ей путь. И не скажу:
    "Моя! Моя!" И пусть она мне крикнет:
    "Твоя! Твоя!"?
    (Б, 2, 307)

    Циничный эротизм, пошлость – удел сытых тунеядцев, нравственно искалеченной буржуазной интеллигенции. 30 октября 1911 г. Блок записал в своем дневнике: «Безумно люблю жизнь, с каждым днем больше, все житейское, простое и сложное, и бескрылое и цыганское» (Б, 7, 79). В «Вольных мыслях» Клюев заметил это «бескрылое и цыганское», но не разгадал всей сложности психологических переживаний Блока, «диалектики души» поэта. В своей поэзии Блок не жертвует множественностью человеческих индивидуальностей, «простым и сложным», он запечатлевает «современные сомнения, противоречия», не исключая «брожения праздных сил». Поэт признается, что сложные жизненные коллизии способна отразить «только одна гибкая, лукавая, коварная лирика» (статья «О драме» (1907) – Б, 5, 164). «Что такое лирика?» – спрашивает Блок и отвечает: «Лирика есть "я", макрокосм, и весь мир поэта лирического лежит в его способе восприятия» (статья «О лирике» (1907) – Б, 5, 133-134). Клюев не понимает этой «гибкой» блоковской лирики, «лукавой» и «коварной», он судит о «Вольных мыслях» односторонне, догматично, впадая в дидактизм. Лирический герой Блока куда более сложен, психологически многогранен, нежели он представляется Клюеву. Клюев не замечает трагического одиночества лирического «я». Не вникая во внутреннюю логику всего цикла стихотворений, он «рубит с плеча», отсекает отдельные сцены от сложной композиции, от всей образной системы. Клюев видит в поэте прожигателя жизни, бродягу «без очага», которому пока закрыт путь в народную Россию. В чем-то Клюев был по-своему прав; он отчасти разгадал трагедию мятущегося Блока. Бунт против дачников-мещан, против ненавистного обывательского болота заканчивался в «Вольных мыслях» вынужденным примирением с действительностью. Рассказчик становится соучастником беспечного пиршества, не порывает с обществом, которое должно быть непременно отвергнуто. Поэтому снижается социальность «Вольных мыслей», снижается философская значимость цикла в целом. На это справедливо указывает П. П. Громов: «В изображении этой "северной" "звериной" любви у Блока есть нечто от Гамсуна, но, пожалуй; еще больше от модернистского литературного шаблона»[38] [Громов П. П. Блок: Его предшественники и современники. М.; Л., 1966. С. 261-262]. Таким образом, характеристика, которую Клюев дает «Вольным мыслям», при всей ее упрощенности не лишена некоторой критической прозорливости и мужицкой принципиальности. Блок поверил Клюеву, согласился с ним[39] [Возможно, что под впечатлением послания Клюева Блок в надписи на книге, подаренной Н. Н. Волоховой (1908 г.), характеризовал сборник «Земля в снегу» как книгу «очень несовершенную, тяжелую и сомнительную» (Новый мир. 1955. №11. С. 153)]. Он даже собирался опубликовать письмо Клюева. Речь в этом письме шла не только о Блоке, но и о поэзии символистов, о кризисе декадентского искусства в целом.

    цивилизации. Тут «олоноцкий крестьянин» разделял мнение революционных демократов и в какой-то степени повторял принадлежавшие им характеристики «простонародья». О земляках Клюева писал в «Заметках собирателя» П. Н. Рыбников, открывший в Заонежье знаменитых сказителей; в частности он говорил о Трофиме Рябинине: «Слово "гордость" не исчерпывает характера Рябинина: к ней присоединяется деликатность, так как это свойство в нем следует назвать уважением к самому себе и к другим»[40] [Песни, собранные П. Н. Рыбниковым. 2-е изд. М., 1909. Т. 1. С. XXXIX.]. Приведем также свидетельство местного фольклориста о поведении заонежских женщин: «Заонежская женщина прежних времен, а в особенности девушка, всегда отличалась своей скромностью и стыдливой застенчивостью к мужчине; только со своими или близкими знакомыми она говорила и держала себя свободно; сама никаких вопросов малознакомому мужчине не делала, а лишь только отвечала. Но все важные события в своей жизни, как радость, так и горе, она изливала или в песне, или в причети, и только в них она нисколько не стеснялась и "при чужих чужанинах". Такая же скромность или застенчивость выражалась в заонежской девушке и в танцах, где она никогда не плясала, а только плавно и величаво выступала»[41] [Досюльная свадьба, песни, игры и танцы в Заонежье Олонецкой губернии / Собрано и изложено в драматической форме В. Д. Лысановым. Петрозаводск, 1916. С. 4.].

    Известно, что Н. А. Некрасов в поэме «Кому на Руси жить хорошо» широко использовал записи заонежского фольклора и наблюдения фольклористов. Он и сам отлично знал отношение крестьян к барским прихотям и «разным пакостям», отмечал весьма характерную для народа целомудренность. В набросках к поэме Некрасов останавливает внимание именно на этой нравственной черте русского мужика, отличающей его от господ:

     
    Народ – сознаться надобно, 
     
    Не любит... На зазорные 
    Картинки не глядит. 
     
     
    С французскими мамзелями 
    Далеко до господ.[42]

    [Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. М., 1949. Т. 3. С. 516].

    «крестьянин искреннее в своих чувствах и последовательнее в своих поступках нас, цивилизованных людей. <...> Если он ненавидит недруга, он изведет его; если полюбил, а родные стали поперек его счастья пли любимая девушка не отвечает на его любовь, так он идет в монастырь; если усумнился в истине предания и значении обрядности, создает свою религиозную и философскую систему, распространяет ее между братьями и стоит за нее, не боясь тюрьмы и ссылки; если сознал, что гнет сверху превосходит всякую меру,

    ... схватит шалыгу подорожную.
    И видит князь Владимир стольнокиевский, 
    Что пришла беда неминучая.

    <...> Да, мы, образованные люди, не умеем уже так освобождаться от своих кумиров и пугал»[43] [Песни, собранные П. Н. Рыбниковым. Т. 1. С. XXXI–XXXII. М. К. Азадовский справедливо отмечает, что письмо Рыбникова является в некоторых частях пересказом или перифразой статьи Н. А. Добролюбова «Черты для характеристики русского простонародья». Добролюбов пишет о «врожденной вежливости» и независимости суждений «простого человека»: «Страсть его глубока и упорна, и препятствия не страшат его, когда их нужно одолеть для достижения страстно желанного и глубоко задуманного. Если же нельзя достигнуть, простой человек не останется сложа руки; по малой мере он изменит все свое положение, весь образ своей жизни: убежит, в солдаты наймется, в монастырь пойдет и т. д.» (Добролюбов Н. А. Полн. собр. соч.: В 6 т. М., 1935. Т. 2. С. 289)]. Заметки Рыбникова прекрасно комментируют письма Клюева к Блоку, где содержится та «религиозная и философская система», которая вырабатывалась веками в среде братьев-крестьян.

    «капитале» вовсе не для того, чтобы непременно отдать предпочтение Клюеву в понимании народного характера и народности в искусстве. Вся сложность проблемы «Клюев и Блок» в связи с народознанием состоит в том, что и крестьянство не было чем-то единым, артельным, «соборным», не знающим противоречий, и крестьянское устное творчество, деревенский быт, нравы и обычаи не составляли однотипной картины, идеальной в своей основе. У Клюева были свои предубеждения, симпатии и вкусы, у Блока – свои, не столь фольклорно выверенные, не ведущие непосредственно в крестьянскую избу, но зато обогащенные опытом общечеловеческой цивилизации. У того и другого поэта отношение к крестьянству и с поэзии складывалось вполне самостоятельно, отражая их индивидуальные идейные и художественные устремления. Клюев далеко не все приветствовал в фольклоре, его субъективные пристрастия наклонности постоянно давали о себе знать. Он с особым вниманием относился к народному эпосу, к духовным стихам, легендам и причитаниям, видя в этих фольклорных жанрах отраженье устойчивых народных социально-этических воззрений, но более осторожно дифференцированно подходил к бытовой лирике, к сказкам и современным частушкам. У Блока несколько иные фольклорные интересы, от древних мифов к бытовой лирике и фольклору городской улицы. Кстати сказать, народная поэзия не чуждалась «неприличных» сюжетов, называла вещи своими именами. В сказках можно встретить бытовые сцены явно скабрезного содержания. Фольклорный смех социален, и в этом его сила. Фольклору свойственны и озорство, и задиристая ирония, и убийственная насмешка. Монашеское затворничество, постничество, аскетизм – не в духе подлинного фольклора. Блок ценит в народной поэзии веселый смех и воспеваемые ею здоровые наслаждения. У него – по-интеллигентски чувственная, даже изощренная эротика, в фольклоре же – мужицкая, часто несколько грубоватая, а порой выступающая без всяких шифров. Клюев и к фольклорной эротике относился сдержанно, опасаясь растления деревенских нравов, влияния на деревню «городской» устной словесности и «жестоких» романсов.

    5

    Приветствуя в поэзии Блока все, что идет от народной России, от «огней родных изб», все, что звенит и поет в ней вместе с народной песней, вместе с вьюгой, Клюев не прощает поэту малейшей неточности в изображении крестьянского быта и крестьянской духовной культуры. Так, в цитированном письме он критически отзывается о стихотворении «Гармоника, гармоника!..» (у Клюева – «Пляска») из цикла «Заклятие огнем и мраком». «Стихотв<орения> "Песельник", "Пляска" – балаганные прищелкивания про Таньку и Ваньку. Я читал их, – пишет Клюев Блоку, – на беседе (посиделке), девки долго смеялись над словом "Лови лесной туман косой"[44] [Клюев цитирует по памяти, неточно. У Блока в «Песельнике»: «Эй, девка, собирай лесной туман косой!» (Б, 2, 335)], а в "Пляске" слово "лютики" будто с того света свалилось – незнакомое, уродливое, смешное, как барыня в буклях, с лорнетом и в плиссе, попавшая в развеселый девичий хоровод, где добры молодцы – белы кречеты, красны девушки – что малинушка. Я не упоминаю про внешность стихов, потому что не придаю ей, кроме музыкального, никакого значения»[45] [ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2, №39, л. 7 об]. В стихотворении «Песельник» («Я – песельник. Я девок вывожу...») Клюев отметил действительно неудачную строку. При переиздании сборника «Земля в снегу» Блок исключил это стихотворение, чтобы девки не смеялись над туманом и косой. Клюевский образ «барыни в буклях» может быть отнесен ко всему циклу «Заклятие огнем и мраком», где героиня как бы меняет социальные маски: она выступает то, как городская женщина, актриса, интеллигентка, то, как деревенская русская баба, солдатка, вопленица. П. П.. Громов справедливо замечает, что «некоторая напряженность, неестественность, художественная дисгармоничность обнаружилась в этой "смене масок"»[46] [Громов П. П. Блок: Его предшественники и современники. С. 335]. В стихотворении «Гармоника, гармоника!..» рыцарь Прекрасной Дамы появляется на народном гулянье, где пляшут под гармонику до самой зари. Клюев находит у Блока этнографические неточности, указывает на несоответствие изображаемой сцены характеру крестьянских бытовых обрядов. Так в деревне не поют и не пляшут! Но поэт и не стремился к прямому сближению своего стихотворения с крестьянским песенным фольклором, в нем слышатся отзвуки городского «хмельного» романса и залихватской цыганской песни[47] [О. Мандельштам писал о Блоке: «Он подхватил цыганский романс и сделал его языком всенародной страсти» (Мандельштам О. Барсучья нора // О поэзии. Л., 1928. С. 58)]:

    Гармоника, гармоника! 
     
    Эй, желтенькие лютики, 


    Там с посвистом да с присвистом 
     
    Кусточки тихим шелестом 
    Кивают мне: смотри.

    – руки вскинула, 
     
    Цветами всех осыпала 
    И в песне изошла...
    (Б, 2, 280-281)

    «хмельные» песни («И вся ты – во хмелю...») знала и крестьянская Россия, справлявшая разгульные, пиршественные праздники после сбора урожая. Блок, безусловно, симпатизировал таким песням. Своими кабацкими стихами («Я пригвожден к трактирной стойке...») он бросил вызов мещанскому благополучию, преуспевающему обывателю. В стихотворении «Поэты» «хмельной» голос Блока прозвучал особенно громко и вызывающе:

    Ты будешь доволен собой и женой, 
    Своей конституцией куцой, 
    А у поэта – всемирный запой, 

    Клюев же требовал от Блока полного соответствия фольклорному обряду, верности в деталях. «Олонецкий крестьянин» решил сам показать разгульный деревенский праздник. В сборнике «Лесные были» (1913) полнилась клюевская «Плясея». Возможно, что Клюев своей «Плясеей» отвечал Блоку, возвращая блоковскую плясунью в деревенский хоровод. «Плясея» Клюева – типично народная песня, претерпевшая незначительную авторскую обработку.

    ПЛЯСЕЯ



    Я вечор, млада, во пиру была, 
     
    Во хмелю, млада, похвалялася 
    – красной удалью.

    Не сосна в бору дрожмя дрогнула, 
    Топором-пилой насмерть ранена, 
     


    Это я пошла в пляску походом:  
    Гости-бражники рты разинули, 
    Домовой завыл – крякнул под полом, 


    Вот я –
    Плясея –
    Вихорь, прах летучий,


    Косы – бор дремучий!
    Пляс-гром,

    Лешева погудка,

    Луговой
     

    Парень-припевало:

    Ой, пляска приворотная, 
    – краса залетная, 
     
    На плахе белолиповой 
    Срубить бы легче голову!

    Не уголь жжет мне пазуху, 
    – утроба топится
    О камень – тело жаркое,
    На пляс – красу орлиную 
    Разбойный ножик точится!

    «Плясеей» нет ничего общего. Клюев близко держится фольклорного текста. Блок создает свою песню, избегая фольклорных цитат и внешнего подражания. Обращение к фольклору у них было разное. Блок не стремился послушно следовать за народной песней, хотя и внимательно прислушивался к ней. Клюев очень часто прибегал к стилизации, а иногда и просто сохранял в неприкосновенности основные элементы фольклорного стиля. Требуя от Блока, чтобы его «красны девушки» не походили на «барынь в буклях», сам Клюев впадал в другую крайность, в натуралистический фольклоризм, копируя традиционные стилистические приемы и довольно архаические образы. В том же письме (конец октября 1908 г.), где содержится отзыв о сборнике «Земля в снегу», Клюев спрашивал у Блока: «Что Вы думаете про такое стихотворство, как моя «Песня о царе Соколе и о трех птицах божиих»? Можно ли так писать – не наивно ли, не смешно ли?»[48] [ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2, №39, л. 7 об.]. Едва ли Блок мог положительно отозваться о клюевской «Песне...», перегруженной фольклорными заимствованиями. Клюев походил больше на сказителя, нежели на поэта. В «Песне о Соколе и о трех птицах божиих» («Как по озеру бурливому...») Клюев объединяет в одну художественную композицию образы и стилистические приемы народных эпических песен, причитаний и сектантских песнопений. Он называл стихотворения подобного типа «былинами нового времени». Это совсем близко к сказительским экспериментам последующих времен (Марфа Крюкова, П. И. Рябинин-Андреев и др.).

    До Клюева доходили слухи, что далеко не все его стилизованные стихи у известных петербургских поэтов вызывали сочувствие. Символистам и акмеистам казалось, что Клюеву не хватает общей культуры, что он весь находится во власти фольклорного художественного сознания. Но Клюев не сдавался, защищал свое право писать «с голоса народа», уличал критиков в пренебрежении к народному языку, роптал на недоброжелателей. «Я знаю, что Ахматова и компания, – писал Клюев В. С. Миролюбову, – не верят в мое понимание искусства, думают, что под искусством я подразумеваю прикладное искусство. Слышал я, что они фыркают на мои писания, так как, видите ли, у меня истощился "запас культурных слов", что, по их понятию, является показателем скудости душевной. На все это мне претит возражать»[49] [ИРЛИ, ф. 185, оп. 2, №617, л. 17-17 об. Письмо датируется январем – февралем 1915 г.]. У столичных поэтов было основание осуждать Клюева за пристрастие к копированию фольклорных образов. Клюев часто приносил в жертву эпическому «мы», коллективному герою, свое собственное «я». Блок через народную песню постигает самого себя. Клюев требует и от поэта-лирика погружения в народный эпос и в обрядовую народную стихию. Блок обращается к народной песне, чтобы преодолеть эмоциональную разобщенность между лирическим героем и народом. Клюев считает, что он «сам народ». Духовная обездоленность русского интеллигента у Блока как бы снимается душевной щедростью народной лирики. Несмотря на скудость народной жизни и постоянные лишения, народные песни прославляют «бедовую удаль», мощное веселье, несокрушимую бодрость. Блок идет на прямое сближение своей «Осенней воли» с народной лирической песней, не впадая в стилизацию, во внешнее подражание, дорожа своей индивидуальностью, личными переживаниями, своей биографией:

    Вот оно, мое веселье, пляшет 
     
    И вдали, вдали призывно машет 

    (Б. 2, 75)

    «Отчего ты думаешь, что я мистик? Я не мистик, а всегда был хулиганом, я думаю» (Б, 8, 138). Клюев никогда не мог сказать о себе ничего подобного. Он и в «Плясее» держит себя несколько в отдалении от слишком разгулявшихся парней и девок, от героев бедовых народных песен. Блок, а за ним и Есенин пируют вместе с героями удалых песен, «добрыми молодцами», вместе бражничают и бродяжничают, вместе оплакивают неудавшуюся жизнь и ищут дорогу в будущее. Блок прекрасно понимал, что преодолеть исторически сложившийся разрыв между интеллигенцией и народом не так-то легко. В письме к матери, написанном под впечатлением замечаний Клюева о «Вольных мыслях», Блок признавался: «Следовательно (говоря очень обобщенно и не только па основании Клюева, но и многих других моих мыслей): между "интеллигенцией" и "народом" есть "недоступная черта"» (Б, 8, 258). Но именно в лирике Блок сумел преодолеть эту «недоступную черту», приблизиться к внутреннему миру народной России.

    Клюев называет собрание своих стихотворений в двух книгах – «Песнослов» (1919), как бы указывая на организующую роль в его стихах народно-песенного слова. Он использует народное слово для возвеличивания природы, для пантеистического славословия, для украшения речи, для создания образной орнаментальности, по-сказительски владея словоплетением. Но Клюев – поэт по преимуществу эпический, сдержанный в своих эмоциях, скованный в своих интимных чувствах. Тут, несомненно, сказались личный характер Клюева и его понимание предназначения поэзии. Для песенной лирики у него не хватало внутреннего голоса, «певучего начала», эмоциональной подвижности. Лирическая песня, которая, становится достоянием народной памяти, – не его стихия.

    До нас не дошли отзывы Блока о поэзии Клюева, но можно с уверенностью сказать, что «сермяжные» стихи, погруженные в замкнутую жизнь крестьянской избы, Блок осуждал, видя в них проявление эстетической ограниченности. Частично мнение Блока о «деревенских» стихах Клюева, перегруженных бытовыми образами и «тяжелыми» метафорами, нам помогает восстановить его небольшая рецензия на рукописный сборник стихотворений Дмитрия Семеновского «Заревые знамена» (1919): «В родовом, русском – Семеновский роднится иногда с Клюевым, не подражая ему, но черпая из одной с ним стихии; это как раз то, что мне чуждо в обоих, что приходится признать, с чем нельзя не считаться, но с чем, по-моему, жить невозможно: тяжелый русский дух, нечем дышать и нельзя летать. Особенно роднят Семеновского с Клюевым такие образы:

    – ржаная краюха 

    Медовым распором назван навоз – это совсем уже плохо, даже независимо от сущности. А сущность – липкое, парное, ржавое. Можно погрузиться в этот мир, как во всякий настоящий и непридуманный мир, и поверить, что "двор – уж не двор, а дворец", потому что там – "сокровища кала", но тут скоро задохнешься. В этом мире нет места для страсти – она скоро превращается в чувственность, и веянием этой обезличивающей чувственности уже проникнуты порою "природные" стихи Семеновского: страсть уже обескрылена там, где начинаются сравнения (эти «опоясанные тучки», эти «сироты-овины», «мохнатые снопы»), где начинают играть большую роль запахи, где постоянно близка ржавая болотная вода». В примечании Блок поясняет, что «особенно рискованны такие образы (их много), как "мохнатый сноп": казалось бы, это очень хорошо – ярко и сочно; но эпитет "мохнатый" прилагается к животному, и в этой помеси растительного с животным начинает роиться чувственное, похотливенькое, мужичье» (В, 6, 342).

    В этом отзыве о поэзии Семеновского Блок прав и неправ. Крестьянские поэты, начиная с Клюева, действительно перегружали свои «природные» стихи натуралистическими деталями, эмпирическими описаниями. Блок верно почувствовал в их стихах узость поэтического кругозора и плотскую чувственность. Вместе с тем в его рецензии ощущается некое пренебрежение по отношению к прозаическому крестьянскому быту и вырастающей из пего «мужичьей» поэтике. Кстати сказать, «мохнатые снопы» и «сироты-овины» совсем не противопоказаны поэзии. В этой предметной конкретности есть своя художественная образность и земная окрыленность. Поэзия Клюева, как и стихи Семеновского, действительно насыщена «растительными» и «животными» образами, предметами крестьянского обихода, всем «парным» и «ржаным». Но без этого «ржаного колорита» были бы немыслимы клюевские «избяные песни». От некоторых «родовых» излишеств в поэтике Клюев пытается освободиться и, что особенно важно, делает это не без влияния Блока. Но об этом несколько ниже.

    Более ранних и развернутых отзывов Блока о поэзии Клюева не сохранилось. Возможно, их и не было. Блок видел в Клюеве, прежде всего, своеобразного мыслителя, «сермяжного философа», народного праведника, выступающего против зла жизни. В какой-то степени отношения между Блоком и Клюевым напоминают отношения Л. Н. Толстого с крестьянином-сибиряком Т. Н. Бондаревым, автором трактата «Трудолюбие и тунеядство, или Торжество земледельца». В письме к П. И. Бирюкову Толстой признавался: «Очень уж меня пробрал Бондарев <...> не могу опомниться»[50] [Толстовский ежегодник 1913 года. М., 1914. С. 120]. В своем трактате Бондарев спрашивал: «Почему мы бедны и глупы? Есть ли нам время учиться да образовываться?». И далее отвечал, упрекая, «великосветские классы»: «Вы как хлеб наш, так вместе с ним и разум наш или тайно украли, или нагло похитили, или коварно присвоили. <...> В силах ли мы всех вас сладко накормить и напоить красно одеть, на мягкую постель положить и теплым одеялом прикрыть? Поэтому-то мы неутолимо день и ночь работаем и ничего не имеем. <...> Словом, весь свет лежит на руках наших»[51] [Цит. по: Пруцков Н. И. Сибирская утопия Т. М. Бондарева «Торжество земледельца» // Очерки литературы и критики Сибири (XVII–XX). Новосибирск, 1976. С. 139]. С просьбой о напечатании трактата Бондарев обратился к Толстому. Толстой бережно хранил сочинение своего «единомышленника», распространял его в списках в кругу своих друзей, добивался его публикации, написал статью о Бондареве для пятого тома критико-библиографического словаря С. А. Венгерова. В беседе с А. С. Пругавиным Л. Н. Толстой сказал: «Бондарев превосходно, гениально <...> да, да, гениально доказал, что земледельческий труд должен быть нравственной обязанностью каждого человека...»[52] [Пругавин А. С. Из встреч с Л. Н. Толстым // Рус. вед. 1911. №157]. Видимо, подобные мысли возникали у Блока, получавшего письма Клюева из далекой Вытегры.

    «хитрого и оборотистого мужичка», показать его в самом темном свете. Натан Венгров, в книге «Путь Александра Блока» пишет о взаимоотношениях двух поэтов: «Остро чувствующий всякую фальшь и неправду, Блок неожиданно всерьез принимает юродствующего Н. Клюева за якобы подлинный "голос народа" и укоряющий голос своей совести, впадая в настроения "кающегося дворянина". Между тем весь тон Клюева, "прощающего" Блоку его "барскую жизнь", елейные обращения к Блоку в письмах – "брат Александр", надпись на книге стихов "Мирские думы"– "сладчайшему брату Александру" <...> для любого, даже самого непроницательного человека со всей ясностью обнаруживали хитрого и оборотистого мужичка, использовавшего поэта в своих целях»[53] [Венгров Н. Путь Александра Блока. С. 278].

    Письма Клюева к Блоку не дают оснований делать заключение такого рода. В изображении Венгрова Клюев односложен, даже элементарен. Письма Клюева, как мы уже убедились, содержат большой и принципиальный разговор о жизни и литературе, об отношении поэзии к действительности. К сожалению, мы не знаем ответных писем Блока, но о них можно в какой-то мере судить по письмам Клюева и по письмам Блока, адресованным матери и друзьям, а также по дневниковым записям поэта.

    Обратимся к одному из клюевских писем, полученных Блоком в октябре – ноябре 1907 г., которое еще не было предметом нашего рассмотрения. Чтобы дать возможность братьям по перу подумать о сложности самой проблемы «народ и интеллигенция», Блок приводит большой отрывок из письма Клюева в статье «Литературные итоги 1907 года», сообщая при этом: «Вот что пишет мне один молодой крестьянин дальней северной губернии, начинающий поэт; привожу выдержку из его письма, так как считаю его документом большой важности» (Б, 5, 213). В подстрочном примечании к статье Блок уточняет, что письмо Клюева «написано в ответ на мои очень отвлеченные оправдания в духе, "кающегося дворянина"» (Б, 5, 214). Клюев, видимо, не принял во внимание этих «отвлеченных» оправданий и решил высказаться до конца, бросить вызов «господам», с которыми крестьяне никогда не смогут сблизиться духовно.

    «Простите мою дерзость, – писал Клюев Блоку, – но мне кажется, что если бы у нашего брата было время для рождения образов, то они не уступали бы вашим. Так много вмещает грудь строительных начал, так ярко чувствуется великое окрыление!.. И хочется встать высоко над Миром, выплакать тяготенье тьмы огненно-звездными слезами и, подъяв кропило очищения, окропить кровавую землю. <...>

    "вашего" присутствия, какое бесконечно-окаянное горе сознавать, что без "вас" пока не обойдешься! Это-то сознание и есть то "горе-гореваньице" – тоска злючая-клевучая, кручинушка злая, беспросветная, про которую писали Никитин, Суриков, Некрасов, отчасти Пушкин и др. Сознание, что без "вас" пока не обойдешься, есть единственная причина нашего духовного с "вами" несближения, и редко, редко встречаются случаи холопской верности нянь пли денщиков, уже достаточно развращенных господской передней. Все древние и новые примеры крестьянского бегства в скиты, в леса-пустыни есть показатель упорного желания отделаться от духовной зависимости, скрыться от дворянского вездесущия. Сознание, что "вы" везде, что "вы" "можете", а мы "должны", – вот необоримая стена несближения с нашей стороны. Какие же причины с "вашей"? Кроме глубокого презрения и чисто телесной брезгливости – никаких. У прозревших из "вас" есть оправдание, что нельзя зараз переделаться, как пишете Вы, и это ложь, особенно в Ваших устах, – так мне хочется верить. Я чувствую, что Вы, зная великие примеры мученичества и славы, великие произведения человеческого духа, обманываетесь в себе. Так, как говорите Вы, может говорить только тот, кто не подвел итог своему миросозерцанию. Но из Ваших слов можно заключить, что миллионы лет человеческой борьбы и страдания прошли бесследно для тех, кто "имеет на спине несколько дворянских поколений"»[54] [ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2, №39, л. 5].

    «олонецкого крестьянина» не могли не волновать Блока, переживавшего глубокий идейный кризис и постепенно отходившего от декадентов. В письме к матери от 27 ноября 1907 г. Блок признается: «Письмо Клюева окончательно открыло глаза!».

    Что мог Блок в статье «Литературные итоги 1907 года» сказать в ответ на письмо Клюева? «Что можно ответить и как оправдаться? Я думаю, что оправдаться нельзя, потому что вот так, как написано в этом письме, обстоит дело в России, которую мы видим из окна вагона железной дороги, из-за забора помещичьего сада да с пахучих клеверных полей, которые еще А. А. Фет любил обходить в прохладные вечера, "минуя деревни"» (Б, 5, 214-215), Взыскательный к себе, постоянно находившийся в поисках высоких нравственных идеалов, сомневающийся в собственном поведении, в правоте своих убеждений, удивительно тактичный, Блок прощает Клюеву несправедливые нарекания, упреки, дидактический тон, излишнюю самонадеянность и, что самое главное, прислушивается к его голосу. Блок, судя по письмам Клюева, оправдывается, порицает сословные предрассудки, искренне признается, что еще «не подвел итог своему миросозерцанию», просит понять, что «нельзя зараз переделаться» (Б, 5, 214). Переписка продолжается и психологически усложняется. Клюев уверовал, что только он может вывести Блока из тупика, сдружить его с народом. Клюев в роли нравственного наставника Блока – парадоксальная ситуация. Но было именно так. Письма Клюева становятся все более и более декларативными, настойчивыми, требовательными, рассчитанными на эмоциональное воздействие. «Олонецкий крестьянин» тонко плетет словесные узоры, и осуждает Блока, не стесняясь в выражениях, и заискивает перед ним. В ответ на признание Блока о невозможности «зараз переделаться» Клюев 22 января 1910 г. шлет ему из Вытегры декларативное послание:

    «Здравствуйте, дорогой Александр Алек<сандрович>, получил Ваше письмо от 11 января. Оно резко, но неотличимо от прежних. Если бы Вы не упоминали почти в каждом письме про свое барство, то оно не чувствовалось бы мною вовсе. Бедный человек, в частности крестьянин, любовен и нежен к человеку-барину, если он заодно с душой-тишиной, т. е. с самой жизнью, которую Вы неверно зовете елейностью. Эта Тишина – жизнь во всех людях одна, у бедных и неученых она сказывается в доброте, ласке, у иных в думах, больше религиозных, у иных в песнях протяжных, потому что так ощутительней она. Так поют сапожники за работой, печники, жнецы, ямщики и т. д. У ненуждающихся и ученых, когда наука просто надоест, а это в большинстве так и бывает, живущая в человеке Тишина проявляется (как это ни странно) тоже в думах. Но думы всегда певучи, красочны – отсюда музыка и живопись, и живопись и музыка вместе – это книга, проза и поэзия. Есть премия-картинка к Всеобщему календарю Сытина – "Свят<ой> Николай спасает от смерти трех невинно осужденных граждан", прибавка: "С картины Репина". Вероятно, эта картина нарисована наперво барином, но, глядя на нее, не помыслишь, что это затея, и как сквозь туман видишь не усы колечком, не гусиное мясо, а "Лик", беру на себя смелость прибавить: родной, общедушевный. (Чтобы полюбить, что за этой картиной, необходима тишина и в обыкновенном значении.) В Питере мне говорили, что Ваши стихи утонченны, писаны для брюханов, для лежачих дам, быть может, это и так в общем, но многое и многое, в особенности же "Тишина" их, какие-то жаворонковые трепеты, – переживанья мгновенные общелюдски, присущи каждому сердцу. Ведь в тех же муках рождала и простого человека мать, так же нежно кормила у груди («пришельцы» из «Неч<аянной> Рад<ости>»), и исчезает "род презренья", а уж "Кто-то ласковый рассыпал золотые пряди, Луч проник в невидимую дверь", И Ваше жесткое: "Я барин – Вы крестьянин" становится пустой "ноной ложью", и уж не нужно больше "каяться" (что Вы каялись раньше, мне почему-то не узнавалось). И верится, что "во тьме лжи лучится правда" (слова из Вашего письма). Быть может Вам оттого тяжело – что время летит, летит... или что я хорошо думаю о Вас. Но не вскрывайте себе внутренностей, не кайтесь мне, не вспугивайте то малое, нежное, что сложилось во мне об Вас. Говорить про это много нельзя, иначе истратишь слова, не сказав ничего. Понимаю, что наружная жизнь Ваша несправедлива, но не презираю, а скорее жалею Вас. Никогда не было в моих помыслах указывать Вам пути, и очень прошу Вас не считать меня способным на какое-либо указание. Желание же Ваше "выругать" не могу исполнить, – слишком для этого Вы красивы. Желаю Вам от всего сердца Света, Правды и Красоты новой, здоровья и мужества переносить наружные потери жизни. Крепко желается не забыть Вас. Не отталкивайте же и Вы меня своей, быть может, фальшивой тьмою. Сам себя я не считаю светлым, и Вы не считайте меня ни за кого другого, как за такого же. Всякое другое мнение Ваше для меня тяжело. Если я Вас не огорчил этим письмом окончательно, то не огорчитесь моей старой просьбой о книгах – стихов Бальмонта, Брюсова, Сологуба, Гиппиус, какие Вам нетрудно.

    Без презрения любящ<ий> Вас

    НА ПОРОГЕ ЗИМЫ

     
    Твоя предзимняя тоска, 
    Она как море необъятна, 


     
    Зимы венчально-белый сон, 
    Что смерть костлявая стучится 
    У нашей хижины окон?

     
    На елей меркнет бахроме... 
    Не проведут ли наши сестры, 
    Как зиму, молодость в тюрьме?

     
     
    Тебе осталася лачуга, 
    А мне – умолкший карабин.

     
    Мы предвесенни, как снега, 
     
    Вздыхает пламя очага?

     
    Зарозовеют жданным днем – 
    Твои отливчатые косы 


    Жду ответа».[55]

    [Там же, л. 16-27 об. Стихотворение «На пороге зимы» под названием «У очага» вошло в сборник «Сосен перезвон» (1912)].

    Читая это хитросплетенное письмо, понимаешь, насколько был себе на уме Клюев, талантливый поэт, актер и дипломат, как вкрадчиво проникал он в больную душу Блока, искавшего свою правду. Письмо производит двойственное впечатление. С одной стороны, непримиримость к барству, защита социального равноправие. С другой – слишком назидательный тон, какая-то манерность и притворность. Письмо это лишний раз показывает, что Клюев настойчиво напоминал Блоку о его барстве, ссылаясь на слухи, компрометировавшие поэта («Ваши стихи утонченны, писаны для брюханов, для лежачих дам...»). К Блоку он обращался как проповедник, поучал его, утрачивая при этом такт и чувство меры. Клюев писал, например: «Понимаю, что наружная жизнь Ваша несправедлива, но не презираю, а скорее жалею Вас». Блок, судя по письму Клюева, «каялся», порицал свою «наружную жизнь» и в то же время не скрывал сословных отличий («Я барин – Вы крестьянин»). Но сам Блок не собирался стать мужиком, следовать за Клюевым, исповедовать его веру. Из письма видно, что Блок не только соглашался с Клюевым, но и «резко» возражал ему, указывал на елейность его нравоучений, на наивность патриархальных утопий. Однако Клюев был неуступчив в своих убеждениях. В самое ближайшее время он снова дал о себе знать. «Олонецкий крестьянин» не случайно в письме от 22 января 1910 г. просил Блока прислать ему книги стихов Бальмонта, Сологуба, Гиппиус и Брюсова. Клюев решил сам заняться изучением поэзии декадентов. И тут он вновь встречается с Блоком.

    6

    «Аполлон» (1910. №8) доклад «О современном состоянии русского символизма». Доклад Блока вызвал в литературных кругах оживленную полемику. Блоку тогда еще была свойственна некоторая половинчатость, неясность позиций, двойственное отношение к символизму как литературному направлению. Во многом соглашаясь с Вячеславом Ивановым, главным теоретиком символизма, защищая некоторые общие положения «теургии», Блок в то же самое время давал понять, что современное искусство не может стоять в стороне от жизненно важных проблем, кричащих противоречий эпохи. «В своем докладе Блок, – замечает Д. Е. Максимов, – по сути дела звал не к мобилизации символистской литературы, а к отказу от объединявших ранее "младших символистов" "теургических" целей, к "опрощению", к сближению с действительностью, то есть в сущности как бы начинал расчищать путь, – по видимому еще не вполне осознанно, – ведущий к капитуляции символизма как школы»[51] [Максимов Д. Поэзия и проза Ал. Блока. Л., 1975. С. 416-417].

    Нужно представить себе Клюева, который читал доклад Блока, затемненный гегелевскими «тезами» и «антитезами», специальной философской терминологией с запутанными силлогизмами. Отдельные формулировки были настолько сложны, стилистически закручены, что сам Блок в письме к Д. С. Мережковскому вынужден был признать: о многом «можно было сказать по-другому и проще» (Б, 5, 445). По-другому, проще и понятнее, Блок высказывался в частных беседах и дружеских письмах. Там он говорил о декадентах без всяких скидок на личную дружбу с Вячеславом Ивановым и Андреем Белым, прямо заявляя: «Мне декаденты противны все больше и больше» (Б, 8, 138). В письме к Евгению Иванову от 25 июня 1906 г. читаем: «Стихов писать не могу – даже смешно о них думать. Ненавижу свое декадентство и бичую его в окружающих, которые менее повинны в нем, чем я. Настал декадентству конец...» (Б, 8, 156). Возможно, что в письмах к Клюеву Блок писал о символистах именно так, без всяких утаек. Но и доклад «О современном состоянии русского символизма» Клюев читал внимательно, желая, во что бы то ни стало, вникнуть в существо развернувшейся дискуссии. «Олонецкий крестьянин» проявляет острое социальное чутье, хотя якобы и не одолевает всей сложности блоковской терминологии. 5 ноября 1910 г. он пишет Блоку: «По темноте своей многого не уразумел, не понял отдельных неизвестных мне слов. <...> Я ведь ничего не читаю и ничего не знаю, а так бы иногда хотелось узнать – почитать»[57] [ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2, №39, л. 34]. На самом деле этот «темный» мужичок неплохо разобрался и в докладе Блока, и в современной поэзии. Многознающий, начитанный, прекрасно одаренный природой и лишь прикидывавшийся простачком, Клюев в письме к Блоку решительно переходит в наступление против мистических откровений декадентов. В теургических построениях, в религиозной схоластике, в разглагольствованиях о слиянии религии и искусства Клюев не видит ничего содержательного, оригинального. Народу чуждо декадентское богоискательство. Русский крестьянин верит в бога по старинке, молчаливо, без аффектации.

    Клюев очень точно почувствовал в болтовне поэтов-декадентов о «мировой душе» и «вечной красоте» эстетическое оправдание мистических идеалов, оторванных от социально-нравственных и духовных народных исканий. Он утверждает: «Художники не познают Вечной красоты до тех пор, пока не плюнут и не дунут на Сатану, не отрекутся от мира и того ложного искусства, которым они тешат себя и князя воздушного. Но так как они собственной кровью расписались в верности Зверю, то не могут верить в неизреченное, не могут быть творцами невидимого и должны устыдиться своей дурацкой болтовни о таких вещах, как Бог, Мировая душа. Красота и Любовь»[58] [Там же, л. 35].

    Приходится удивляться, насколько прозорливо Клюев определил судьбу символизма, заявив в письме к Блоку, что декаденты «неизбежно должны замолчать», ибо они только запутывают сложный вопрос о «тайнах мира» и народном миросозерцании. «Творчество художников-декадентов, – пишет Клюев в том же письме, – без сомнения, принесло миру больше вреда, чем пользы. Самая дурная сторона их – это совершенная разрозненность с действительной жизнью, искажение правды жизни по произволу, только для проведения не понятых даже самими авторами ложных в действительности мыслей (например, о Боге, Любви, о Мировой душе). Если такие мысли и действовали на людей, то всегда губительно, возбуждая в них чудовищные, неисполнимые стремления, разжигая, например, и без того похотливую интеллигентскую молодежь причудливыми и соблазнительными формами страсти, выкроенной авторами из собственных блудливых подштанников (подобные неисполнимости могут быть причиной самоубийства). Бог же и Мировая душа не могут быть предметом каких бы то ни было художественных описаний, которые только запутывают, затемняют и порождают ложные мысли о величайшей тайне в Мире»[59] [Там же].

    «глухую полночь», декаденты безуспешно пытаются построить «башню до небес», а в действительности у них вырастают только бесчисленные «шаткие леса». Безмолвие, холод и дым, и над бездной – жалкие и жадные строители. «Если действительно это так, – пишет Клюев Блоку, – то строителям ничего не остается делать, как "спасаться", – побросать циркули и молотки, все предумышленные вычисления и схемы, опуститься в зеленый дол и, не оглядываясь, рассеяться каждому в свою отчизну»[60] [Там же].

    «Олонецкий крестьянин» оказался очень интересным корреспондентом, поднимавшим важные вопросы. Вопросы эти – «религиозные искания и народ», «народ и интеллигенция» – ставит и Блок в программных статьях тех лет.

    У Клюева свое понимание подвига Христа, отличное и от церковного, официально-православного, и от декадентского. Он знает, что и Блок не разделяет церковных поучений и отрицательно относится к салонным богоискателям. В сборнике «Земля в снегу» Клюев заметил стихи, в которых Христос приравнен поэтом к гражданским пророкам и к мужицкому богу-пахарю («Когда в листве сырой и ржавой...»). Стихи эти явно понравились «олонецкому крестьянину»:

    Когда над рябью рек свинцовой, 
     
    Пред ликом родины суровой 


    Тогда – просторно и далеко –

    И вижу: по реке широкой
    Ко мне плывет в челне Христос.

    «является испытующим людские сердца странником»[61] [Народные русские легенды, собранные А. Н. Афанасьевым. Лондон. 1839. С. XV-XVI. Апокрифические легенды о братании человека с Христом в связи с эпизодом братания Мышкина и Рогожина в романе «Идиот» Ф. М. Достоевского привлекаются в работе: Лотман Л. М. Реализм русской литературы 60-х годов XIX века. Л., 1974. С. 292]. О Христе-землепашце, набивающем мозоли на руках, сообщают памятники апокрифической литературы («Как Христос плугом орал», «Хождение апостолов Петра, Андрея, Матфея, Руфа и Александра»); в них Христос выступает защитником трудящегося человека, символом социальной справедливости. Такого Христа, известного еще по писаниям утопических социалистов, Клюев принимает – «новую религию» декадентов решительно отвергает.

    Историки литературы не обходят вниманием религиозно-нравственные искания Блока, в частности его интерес к старообрядчеству. О религиозно-сектантских поисках «града божьего на земле» Борис Соловьев говорит в связи с поэмой «Двенадцать». Но мотивы эти у Блока могут быть отмечены значительно раньше. Об этом свидетельствуют не только статьи 1907-1908 гг., но и цикл стихов «Родина» (1907-1916), где появляется раскольничий Христос («Задебренные лесом кручи...»):

    И капли ржавые, лесные, 
    Родясь в глуши и темноте, 
     
    Весть о сжигающем Христе.
    (Б, 3, 248)

    Соловьев не без оснований утверждает, что Блок «видел в сектантстве бессмертное проявление живого народного духа, вечно развивающейся мысли». Но именно в увлечении старообрядческой мечтой о всеобщем счастье на земле Соловьев находит главный идейный просчет Блока, основу его «наивно-инфантильных, идеалистических представлений» о движущих силах истории. Виновником этого столь сомнительного увлечения Блока опять-таки считается Клюев с «его хлыстовскими замашками, витиевато-вычурным словом и театрально-наигранными, мнимо глубокомысленными "обличениями" русской интеллигенции (и в частности самого Блока)»[62] [Соловьев Б. Поэт и его подвиг: Творческий путь Александра Блока. С. 742-743]. Блок не исключает сектантов-бунтарей из летописи народных движений, ему представляется, что и те, кто поет про «литые ножики», и те, кто поет про «любовь святую», утверждая, что «земля одна, земля божья», делаю одно и то же общее дело, они «дети одной грезы» («не продадут друг друга»). Старообрядцы своим стихийным бунтарством выражают накопившуюся веками ненависть крестьянства к официальной церкви и официальному государству, его давнюю мечту о счастливом «мужицком царстве». Деревенская молодежь поет удалые песни, a старообрядцы, скрывающиеся в глухих лесах, поют свои духовные стихи, в которых заключена их дума о будущем, их гнев против «начальства»:



    От начала ты гонима,
    Кровью политая.

    «Стихия и культура», полагая, что всего два слова «кровью политая» говорят о мужестве сектантов, готовых во имя своей идеи идти на пытки. Блок делает вывод: «В дни приближения грозы сливаются обе эти песни...» (Б, 5, 359).

    В годы наступившей реакции, когда буржуазная интеллигенция окончательно погрязла в бесплодных спорах о «новой религии», Блок оказался ближе М. Горькому, настойчиво искавшему выход из «тенет интеллигентских противоречий», и «олонецкому крестьянину» Клюеву, нежели Мережковскому и другим «поборникам религиозного суеверия»[63] [«Я, – пишет Блок в статье «Народ и интеллигенция», – остановился па Горьком и на "Исповеди" его потому, что положение Горького исключительно и знаменательно: это писатель, вышедший из народа, таких у нас немного. Может быть, более чем кто-либо из современных писателей, достойных внимания, Горький запутался в интеллигентстве, в торопливых, противоречивых и отвлеченных построениях; зато, может быть, он принадлежит к тем немногим, кому не опасен яд этой торопливости и отвлеченности, у кого есть противоядие, "хорошая кровь – вещество, из коего образуется гордая душа"» (Б, 5, 321-322)].

    «Теперь они, – пишет Блок об участниках религиозно-философских собраний в Петрограде в статье «Религиозные искания и народ», – опять возобновили свою болтовню, но все эти образованные и озлобленные интеллигенты, поседевшие в спорах о Христе, их супруги и свояченицы в приличных кофточках, многодумные философы и лоснящиеся от самодовольства попы знают, что за дверями стоят нищие духом, которым нужны дела. Вместо дел – уродливое мелькание слов. <...> А на улице – ветер, проститутки мерзнут, люди голодают, их вешают; а в стране – "реакция"; а в России жить трудно, холодно, мерзко. Да хоть бы все эти болтуны в лоск исхудали от своих исканий, никому на свете, кроме "утонченных натур", не нужных, – ничего в России бы не убавилось и не прибавилось!»[64] [Блок А. Собр. соч. М., 1936. Т. 8. С. 6-7, где напечатано по первой публикации]. Сложную проблему религиозных народных исканий, эсхатологических чаяний народных масс Блок не отделял от проблемы социальных утопий, от веры в царство справедливости на земле. Хилиастические доктрины крестьян-сектантов имели определенный социальный смысл и были обращены к будущему. «Тысячелетнее царство» есть своеобразная старообрядческая утопия. Ф. Энгельс указывал, что хилиастические мечтания крестьянских плебейских масс способствовали тому, что подвергались «сомнению учреждения, представления и взгляды, которые были свойственны всем покоящимся на классовых противоречиях общественным формам»[65] [Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 7. С. 363]. Советские историки и социологи не игнорируют эти стародавние мечтания при анализе развития идей утопического социализма. Так, Т. А. Павлова, говоря о социалистических идеях в Англии, в частности об учении Роберта Оуэна, напоминает о причастности хилиастических народных движений к истории социалистической мысли. «В самом деле, – пишет она, – мечта о справедливом общественном строе без частной собственности жила в сознании угнетенных во все времена. Именно поэтому важнейшей задачей историка утопического социализма представляется не только изучение взглядов отдельных мыслителей, создателей традиционных по форме утопий, но и исследование воззрений, идей, требований, чаяний угнетенных масс, выражавших их подчас в варварской, подчас в фантастической, подчас в религиозной форме»[66] [Павлова Т. А. Некоторые проблемы историографии английского утопического социализма и социальной утопии эпохи Просвещения // История социалистических учений: Вопросы историографии. М., 1977. С. 218].

    «Олонецкий крестьянин» был для Блока авторитетным толкователем народных воззрений и чаяний. В какой-то мере именно он способствовал пробуждению интереса Блока к сектантскому движению. В письме к матери от 27 ноября 1907 г. Блок не скрывает, что Клюев помог ему понять ложность и бессмысленность теорий декадентствующих богоискателей: «Забавно смотреть на крошечную кучку русской интеллигенции, которая в течение десятка лет сменила кучу миросозерцании и разделилась на 50 враждебных лагерей, и на многомиллионный народ, который с XV века несет одну и ту же однообразную и упорную думу о боге (в сектантстве). Письмо Клюева окончательно открыло глаза» (Б, 8, 219). Блока и Клюева объединяла неприязнь к буржуазному практицизму и официальной церковности. Блок ясно скажет о «лампадном православии» в письме к В. В. Розанову от 19 февраля 1909 г.: «... я не пойду к пасхальной заутрене к Исакию, потому что не могу различить, что блестит: солдатская каска или икона, что болтается – жандармская епитрахиль или поповская ногайка. Все это мне по крови отвратительно» (Б, 8, 274). Так несколько неожиданно очень разные Клюев и Блок оказываются вместе, становятся в чем-то единомышленниками, не утрачивая при этом своей самостоятельности. Сходятся они и в дальних дорогах Древней Руси, и на дорогах современных, где творится народная история.

    7

    «Клюев – большое событие в моей осенней жизни» (Б, 7, 70). 19 октября появляется новая запись: «Злиться я не имею права, потому что слышал кое-что от Клюева, потому что обеспечен деньгами и могу не льстить и потому что сам нисколько не лучше тех, о ком пишу» (Б, 7, 72-73). После встречи в Петербурге Клюев продолжал посылать письма, вызывая у Блока все новые сомнения, растерянность, беспокойство, угрызения совести. Клюев укорял «брата Александра» за непоследовательность, колебания, за неспособность отказаться от среды, которой сам Блок тяготился. 6 декабря 1911 г. в дневнике Блока появляется такая запись: «Я над клюевским письмом. Знаю все, что надо делать: отдать деньги, покаяться, раздарить смокинги, даже книги. Но не могу, не хочу» (Б, 7, 101). Через три дня (9 декабря): «Послание Клюева все эти дни – поет в душе. Нет, рано еще уходить из этого прекрасного и страшного мира» (Б, 7, 101). Через пять дней совсем тревожная запись: «Ни с кем ничего не договорить, устал, сплю плохо, дилетантски живу, забываю и письмо Клюева; шампанское, устрицы, вдохновения, скуки; не жалуюсь, но и не доволен» (Б, 7, 102). И наконец, 17 декабря: «Писал Клюеву: "Моя жизнь во многом тесна и запутанна, но я не падаю духом"» (Б, 7, 103). Переживания сложные, противоречивые, жизнь, полная превратностей. А Клюев продолжал бередить душевные раны, советовал удалиться в «сумерки дикого бора», превратиться в «божия Александра», податься в скиты, сдружиться с простым народом. Ноябрьское (около 30 ноября 1911 г.) замысловато написанное письмо из Вытегры было ядовитое, обличительное, но уж слишком упрямое, отмеченное печатью резкой оппозиции. Приведем его целиком:

    «Дорогой Александр Александрович,

    Это мое приветствие к Вам уже не имеет характера «С добрым утром», ибо я воочию убедился, что Вы спите, хотя и не в зачарованном замке, как думается с первого взгляда. И кажется Вам, что все еще ночь в мире, и еще далеко до того, когда наступит день, и что два необъятных привидения, Убийство и Чувственность, бродят по всей земле и называют ее своею. Тщетно я подбрасываю сучьев в свой одинокий лесной костер, чтобы огонек его стал виден Вам в пустыне Вашей Ночи и чтоб почувствовали Вы, что он приводит на грудь брата. Все мои письма и слова к Вам есть раздувание этого костра, – я обжег руки, на губах у меня пузыри и болячки, валежник и сучья разорвали мою одежду... Но сон обуял Вас. Мнится Вам, что Мир во власти демонов. Демоны кишат, рыщут в безднах ночи и, покорные Вашей воле, приносят Вам то аметист, то священного скарабея. На самом же деле происходит следующее: в сером безбрежье всерусского поля, где синь-горюч камень, ковыль-трава и ракитов куст, чарым сном спит прекрасный Иван-царевич. В шумучих ковылях теряется дикий шлях – путь искания возлюбленной (Прекрасной Дамы), и с какой-нибудь Непрядвы или речки Смородицы доносятся лебединые гомон и всплески. Далеким-далеко, за нитью багровой заряницы, скоком-походом мчится серый волк: несет воду живую и мертвую. И не демоны ширяют в дымных воздухах, а курганное воронье треплет шибанками (крыльями), клюет падаль-человечину, то белую руку со златым кольцом, то косицу с жарким волосом молодецким. За синим бором, на ровном месте (как хлеб на скатерти) идет побоище смертное, правый бой с самим Диаволом...

    – ни много ни мало душу из белой груди. Мается маятой смертной в Кощеевом терему Царевна: чья возьмет?..

    "Прими, Господи, за грехи наши". И "сосен перезвон", как колокол, красное яйцо сулит – белую вербу, ключевую воду, частый гребень, ворона коня, посвист удалецкий, зазнобу – красну девицу...

    Я знаю, что Вам опять это письмо покажется неверным, опять заговорите Вы в лермонтовском «И скучно и грустно», но мне теперь видно Ваше действительно роковое положение, так как одной ногой Вы стоите в Париже, другой "на диком бреге Иртыша"67 [67 Клюев воспринимает блоковскую тему «демонизма» как возвращение поэта в страшный мир декадентства, омертвляющий человеческую душу. В 1909 г. Блок совершил заграничное путешествие, с которым связано возникновение «Итальянских стихов». «Западничеству» Блока Клюев противопоставлял свои» «борьбу с иноземщиной», модернизированное славянофильство]. Отсюда то тяжелое и нудное, что гнело нас при встрече и беседе друг с другом. Я видел Вас как-то накосо, с одного бока, и тщетно пытался заглянуть Вам прямо в лицо, то отдаваясь течению Ваших слов в надежде, что (как это иногда бывает) оно прибьет к берегу, то окликая Вас Вашим тайным, переживаемым. Напрасно! Даже Ваш прощальный поцелуй был (если не из физического отвращения) половинчат и не унесен мною в мир. Ясно, что такие люди, как я, для Вас могут быть лишь материалом, натурой для Ваших литературных операций, но ни в коем случае не могут быть близкими, братьями. Доказательством этому служит Ваше признание, что Вы творите не для себя в другом человеке, а во имя свое, т. е. как Бог, и не знаете, боитесь поверить, что Ваше "Я" вовсе не Ваше "Я", а наполовину мое "Он", Тот, Кого назвать я не умею и не смею, и еще: вещи, которые меня волнуют настолько, что под тяжкой улыбкой приходится скрывать слезы, Вами встречены даже с иронией, с полным недоверием (помните, за обедом я заикнулся о Прощении, и Вы засмеялись в ответ). Все это только открыло мне, что Вам грозит опасность, что Ваше творчество постольку религиозно, а следовательно и народно, поскольку далеко всяких Парижей и Германий и т. п. Повторяю, что моя беседа с Вами была сплошной борьбой с иноземщиной в Вас. Я звал в Назарет. – Вы тянули в Париж, я говорил о косоворотке и картузе, – Вы бежали к портному примеривать смокинг, в то же время посылая воздушный поцелуй и картузу, и косоворотке. Такое положение долго продолжаться не может, а если и продолжатся, то вскоре Мир увидит вместо Ивана-царевича "Идолище поганое'', нового бога, с лицом быка и спиной дракона. В тот день безумства и позора дунет Дух, и велико будет падение идола, и Вечная Зима (которую Вы уже слышите в «Земля в снегу») дохнет метелью и мраком на светлый рай Ваш... В настоящий вечерний час я тихо молюсь, да не коснется Смерть Вас, и да откроется Вам тайна поклонения не одной Красоте, которая с сердцем изо льда, но и Страданию. Его храм, основанный две тысячи лет тому назад, забыт и презрен, дорога к нему заросла лозняком и чертополохом; тем не менее отважьтесь идти вперед! На лесной прогалине, в зеленых сумерках дикого бора приютился он. Под низким обветшалым потолком Вы найдете алтарь еще на месте и Его тысячелетнюю лампадку неугасимо горящей. Падите ниц перед нею, и как только первая слеза скатится из глаз Ваших, красный звон возвестит Миру – народу о новом, так мучительно жданном брате, об обручении раба Божия Александра рабе Божией России.

    В этом смысле понимайте и название моей книжки, всецело обращенной к Вам. Простите меня за беспокойство, которое я причинил Вам своим посещением. Если найдете удобным, то покажите это письмо С. М. Городецкому, так как ничего другого в настоящее время я и ему сказать не имею. Что он написал (как говорил) обо мне в газете "Речь"? Спрашиваю Вас, воздержаться ли мне писать о Вас в "Аполлон", о чем есть оттуда просьба ко мне? Не могу больше писать, очень еще слаб после болезни. Было воспаление легких, в боку еще очень колет и кашель страшный.

    Жизнь Вам и Прощение.

    Остаюсь в любви
    Н. К.».[68] [ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2, №39, л. 64-65].

    Послание «олонецкого крестьянина» взбудоражило Блока, он обращается к друзьям и знакомым за советом, желает узнать их мнение, проверить себя, свое отношение к Клюеву. 23 декабря 1911 г. клюевское письмо-заклинание было прочитано у Мережковских. «Я читал письмо Клюева, – записывает Блок в своем дневнике, – все его бранили на чем свет стоит, тут был приплетен П. Карпов. Будто – христианство "ночное", "реакционное", "соблазнительное". Добролюбов и Семенов – высшие аристократы (Философов)» (Б, 7, 105). Хозяин квартиры и его супруга Зинаида Гиппиус, их закадычный друг Д. В. Философов пришли в явное раздражение, пытаясь воздействовать на Блока, который свел дружбу с олонецким «колдуном». В ход были пущены разного рода наветы и сплетни. Мережковский внушал, что притворный Клюев не кто иной, как полицейский сыщик. Вернувшись домой, Блок, совсем разбитый и расстроенный, записал в дневнике реплику Мережковского о Клюеве: «Не донимайте меня Сергием Радонежским, Серафимом Саровским – я знаю, чем это пахнет. Сыщик у дверей» (Б, 7, 108).

    переписывает в свой дневник из письма М. П. Ивановой от 20 декабря 1911 г., адресованного матери Блока, все, что касается Клюева: «Пожалуйста, не думайте, что я испугалась слов "эшафот" и т. п. и потому отношусь отрицательно к письму Клюева. Когда я начала читать, то мне очень понравилась красота образов и сравнений, но так от начала до конца и была только одна красота. Из-за этой красоты и до сути едва доберешься. Чужая душа – потемки <...> но по письму могу сказать только, что поэт совсем закрыл человека. Видно, что он любит А<лексан>дра А<лександровича>, но очень уж много берет на себя, предъявляя такие обвинения, угрозы, чуть ли не заклинания. Куда он зовет? Отдать все и идти за ним, и что же делать? Служить России? Но это ведь даже не Россия, а его дикий бор только, неужели истина только там?.. Перезвон красивых фраз, и А<лександр> А<лександрович> принял это очень к сердцу только потому, что, вероятно, сам переживал разные сомнения, и вот в этой-то борьбе с самим собой гораздо больше Бога, чем в горделивой уверенности в своей правоте Клюева. Он был обижен смехом иронии и недоверия А<лександра> А<лександровича> над дорогими ему вещами; но мне кажется, это был смех, чтобы заглушить в себе горечь и недовольство самим собой. Я думаю и надеюсь, что Бог, который носит определенное название нашего Спасителя и который даровал талант А<лександру> А<лександровичу>, поможет ему в конце концов найти самому истинный путь к спасению себя и других, потому что А<лександр> А<лександрович> понимает не одну только красоту, но и страдание. Удивляюсь, что Клюев, только написав А<лександру> А<лександровичу> разные обвинения и не зная даже, как их примет А<лександр> А<лександрович>, через несколько строчек уже дарует ему прощение; нет, не нравится мне это. <...> У Клюева очень много гордости и самоуверенности, я этого не люблю…» (Б, 7, 106-107).

    «олонецкий крестьянин» обнаружил незаурядные способности беллетриста, прекрасно владеющего сказовой манерой повествования. Даже М. П. Иванова, осуждавшая Клюева за «гордость и самоуверенность», не могла скрыть своего восхищения самовитым словом: «... понравилась красота образов и сравнений». Отношение М. П. Ивановой к Клюеву-пророку до конца отрицательное: «... я этого не люблю...». В письме М. П. Ивановой содержатся очень тонкие наблюдения над колеблющимся Блоком, над его психологической раздвоенностью, и многое разгадано в сложной личности Клюева, в его горделивой уверенности. Уж слишком настойчиво Клюев добивается от Блока признания духовной драмы. Клюев зашел слишком далеко. Блок стал уставать от клюевских нравоучений, отвечал на них «смехом иронии и недоверия». Итак, в 1911 г. многое прояснилось. Блок сам решил искать «истинный путь к спасению», без помощи Мережковского и Клюева. В дневнике Блока появляется новая запись, помеченная 24 декабря: «Сомневаюсь о Мережковских, Клюеве, обо всем. Устал – уже, как рано, сколько еще зимы впереди» (Б, 7, 108).

    Несмотря на возникшие расхождения с Клюевым, который из олонецкой избы многого не видел и не различил, Блок сохраняет к нему уважительное отношение, считает его незаурядной личностью, талантливым выходцем из народа, своеобразно и смело мыслящим. В марте 1913 г. они снова встречаются, причем Блок не забывает записать в своем дневнике: «Пришла мама, потом Клюев, очень хороший, рассказал, как живет» (Б, 8, 227). Следовать за Клюевым он не собирался («не могу и не хочу»). На призыв искать «народную правду», с которым обращался к нему Иона Брихничев, Блок ответил отказом. Еще раз выразив свое доброе отношение к «олонецкому крестьянину» («люблю Клюева»), Блок 20 августа 1912 г. писал Брихничеву, что все остаются «разными», «все говорят на разных языках, хотя, может быть, иногда понимают друг друга» (Б, 8, 401)[69] [«Клюев, – отмечала М. А. Бекетова, – призывал отказаться "от более сложного". От этого "более сложного" Александр Александрович не захотел отказаться, считая, что это часть его самого, и по поводу клюевского письма писал матери так: "Веря ему, верю и себе"» (Бекетова М. А. Александр Блок: Биогр. очерк. Л., 1930. С. 115)]. «Понимали друг друга», но говорили «на разных языках». Так оно и было. Об этом свидетельствует вся переписка «олонецкого крестьянина» с Блоком, их дружеские беседы, длительная история взаимоотношений.

    8

    Клюев приезжал в Петербург не только учиться литературному мастерству, но и учить, проповедовать, врачевать больные души заблудившихся поэтов, влиять на общественное мнение. В отличие от Клюева, абсолютно уверовавшего в правоту своих идей, Блок строго судит самого себя («Двойник»):

    «Устал я шататься, 
    Промозглым туманом дышать, 
     
    И женщин чужих целовать...»

    У него оставалось немало сложных нерешенных вопросов, ответственных идейно-нравственных проблем. Блок готов был отказаться от некоторых своих привычек, привитых средой, но куда идти, где заключена настоящая правда? Здесь его по-прежнему ждали тяжелые испытания: «Требуется какое-то иное, высшее начало. Раз его нет, оно заменяется всяческим бунтом и буйством, начиная от вульгарного «богоборчества» декадентов и кончая неприметным и откровенным самоуничтожением – развратом, пьянством, самоубийством всех видов» (Б, 5, 327). К такому выводу Блок приходит в статье «Народ и интеллигенция». Между Россией официальной, но преимуществу дворянско-буржуазной, и Россией народной, по преимуществу крестьянской, существует глубокая бездна, которую преодолеть интеллигенту из декадентские кругов, если даже он склонен к стихийному бунтарству, совсем нелегко. Предчувствие социальных потрясений никогда не оставляло Блока, не оставляло его и чувство ответственности перед народом. Но верно и то, что к «Двенадцати» путь лежал через рытвины и ухабы. Понимать «связь времен», слушать музыку нового, «слушать Революцию» (так скажет Блок после 1917 г.) поэт научился не сразу. В трудные переходные годы, когда у него завязалась переписка с Клюевым, многое еще оставалось неясным, затуманенным, не оформившимся в законченную систему взглядов. Тогда Блок находился между декадентским салопом, где проповедовали «мистический анархизм», и народной Россией, которая поражала резкими контрастами, загадочными противоречиями. Не только Блок, но и Андрей Белый не могли спокойно, без угрызений совести отсиживаться у себя дома, проводить время в бесплодных спорах о «мировой душе». В декадентской поэзии Блок первым совершил «бегство» в «дали необъятные», где жила, страдала, плакала и пела народная Русь («Осенняя воля»):

    Нет, иду я в путь никем не званый, 
     
     
    Отдыхать под крышей кабака.

    Запою ли про свою удачу, 
    Как я молодость сгубил в хмелю... 
     
    Твой простор навеки полюблю...
    (Б, 2, 75)

    Тогда же Андрей Белый опубликовал в «Начале века» программное заявление: «Темы "Пепла" – мое бегство из города в виде всклокоченного бродяги, грозящего кулаком городам, или воспевание каторжника; этот каторжник – я. <...>



    Бегу – согбенный, бледный странник –
    Меж золотистых хлебных пажитей».[70]

    Заявив, что «этот каторжник – я», отождествив себя с героями удалых народных песен, Белый вынужден был уточнить свою позицию в предисловии к «Пеплу», сбросить романтическое покрывало! «Прошу читателей не смешивать с ним меня: лирическое "я" есть «мы» зарисовываемых сознаний, а вовсе не "я" Б. Н. Бугаева (Андрея Белого), в 1908 году не бегавшего по полям, но изучавшего проблемы логики и стиховедения»[71] [Белый А. Пепел. М., 1929. С. 7]. Тут все сказано ясно – не «бегал по полям», а занимался составлением логических схем. Даже в «Пепле», лучшем, самом демократическом сборнике стихотворений Белого, посвященном Н. А. Некрасову, сказывается кабинетный подход к крестьянской России. Поэт создает этнографические «рассказ в стихах», но впрямую сближаться с народом опасается. Верно и то, что «бродяги» Белого «ничего не ищут или, во всяком случае, не знают, чего они ищут»[72] [Скатов Н. Некрасов: Современники и продолжатели. Л., 1973. С. 239]. Это не «хождение в народ», а вынужденное путешествие, закончившееся моральной катастрофой. Создав прекрасные стихи о «глухих, непробудных просторах Земли Русской», автор «Пепла» с отчаянием признается в тщетности попыток понять дальнейшие пути и судьбы России:

    – где смертей и болезней 
    Лихая прошла колея, – 
     
    Россия, Россия моя![73] [Белый А. Пепел. С. 35].

    После неудавшейся попытки сдружиться с «бродягами» и «каторжниками» Белый в 1909 г. решил совершить путешествие на Запад, к антропософу Рудольфу Штейнеру. Иными были странствования Блока того периода. Ему принадлежат строки:

     
    – равно, 
    Вон счастие мое – на тройке 
    В сребристый дым унесено...
    (Б, 3, 168)

    «Кабацкая» лирика Блока только на первый взгляд кажется социально нейтральной. На пороге кабака не случайно побывали о Пушкин («Да пьяный топот трепака Перед порогом кабака»), и Лермонтов («Смотреть до полночи готов На пляску с топаньем и свистом Под говор пьяных мужичков»), и Аполлон Григорьев («На тебе лежит печать Буйного похмелья...»). Известный ученый-этнограф И. Г. Прыжов считал, что для русского мужика кабак был тем убежищем, куда заходили с большого горя, чтобы побеседовать о своем житье-бытье, отвести душу. Под крышей кабака рождались самые дерзновенные толки и слухи. И. Г. Прыжов в «Очерках по истории кабачества» дает в общем-то отрицательную характеристику «ужасных сцен, совершавшихся в кабаках»: «... и вино, и кабак, и кабацкие пьяницы – все это приняло дьявольское, темное, нечистое значение»[74] [Прыжов И. Г. Очерки; Статьи; Письма. М.; Л., 1934. С. 205]. С другой стороны, ученый-демократ поясняет, что именно в «этих народных клубах» зачинались всевозможные бунты и волнения – с Разина и до 19 февраля 1861 г.[75] [Там же. С. 19]. Прыжов, отдавший свою жизнь освободительному движению, даже не осмелился выпустить в свет свой труд о кабаках, чтобы тем самым невольно не отнять у народа «последний приют», где можно было гонимому русскому крестьянину поделиться своими сокровенными думами. Прыжов решил не разглашать тех разговоров, которые происходят в кабаке. Он и сам был непременным участником этих разговоров, за что чуть не поплатился своей жизнью, оказавшись после суда над нечаевцами на каторге.

    Думаем, что и Блок бывал в кабаках, чтобы послушать народные толки. Вообще его «кабацкая» лирика заслуживает пристального внимания. В ней – социально-психологическая драма и нравственная исповедь. Это лирика огромной очистительной силы, знающая самоосуждение и глубокую народную душевную боль; это апология вольного бродяжничества, вольной жизни.

    9

    После встречи с Клюевым Блок конспективно записал в дневнике содержание состоявшейся беседы: «... его нежность, его "благословение", рассказы о том, что меня поют в Олонецкой губернии, и как (понимаю я) из "Нечаянной Радости" те, благословляющие меня, сами не принимают ничего полусказанпого, ничего грешного. Я-то не имел права (веры) сказать, что сказал (в «Нечаянной Радости»), а они позволили мне: говори. И так ясно и просто в первый раз в жизни – что такое жизнь Л. Д. Семенова и даже – А. М. Добролюбова[76] [В статье «О современной критике» (1907) Блок удивительно точно заметил, что в стремлениях и поведении Семенова и Добролюбова «есть что-то родственное "хождению в народ" русских интеллигентов» (Б, 5, 206)]. Первый – Рязанская губ., 15 верст от имения родных, в семье, крестьянские работы, никто не спросит ни о чем и не дразнит (хлысты, но он – не). "Есть люди", которые должны избрать этот "древний путь", – "иначе не могут". Но это – не лучшее, деньги, житье – ничего, лучше оставаться в мире, больше "влияния" (если станешь в мире «таким»). "И одежду вашу люблю, и голос ваш люблю". Тут многое не записано, запамятовано, я был все-таки рассеян, но хоть кое-что» (Б, 7, 70-71). Но и этим «кое-что» многое сказано. Клюев призывал Блока избрать «древний путь», всегда помнить об Аввакуме и Андрее Денисове. По его мнению, можно и дома, в Петербурге, влиять на окружающих, подавать им личный пример. Но все же лучше последовать за поэтами Александром Добролюбовым и Леонидом Семеновым, которые не чуждаются «крестьянской работы», идут в народ, к старообрядцам, чтобы там заняться серьезным делом, излечить свою душу.

    Леонид Семенов за самое короткое время проделывает неожиданно быструю идейную эволюцию. Студент Петербургского университета, он был не прочь славить батюшку-царя, но в 1905 г., находясь среди восставших рабочих, приходит к выводу, что «царю верить нельзя», «старый режим должен погибнуть», а «наша обязанность – бороться с ним до последнего издыхания...»). И это не случайное высказывание. В письмах к Блоку (1905) Семенов сообщает о тех «властителя дум», которые окончательно определяли его мировоззрение: «Набросился на Маркса, Энгельса, Каутского. Открытия для меня поразительные! Читаю Герцена, Успенского. Все новые имена для меня!»[77] [ЦГАЛИ, ф. 55, он. 1, №399]. Он говорит о романе Чернышевского «Что цедить?»: Поразительная вещь, малопонятная, неоцененная, единственная в своем роде, переживет не только Тургенева, но, боюсь, и Достоевского. Сие смело сказано, но по силе мысли и веры она равняется разве явлению Сократа и древности»[78] [Там же]. В 1906 г. Семенов ведет революционную пропаганду среди крестьян, его избивают жандармы, сажают в курскую тюрьму, затем Семенов снова идет в народ, отправляется в Рязанскую губернию, потом на Северный Кавказ. Добролюбов странствует по Самарской и Оренбургской губерниям. Бегство из Петербурга для Семенова и Добролюбова было глубоко продуманным актом поведения[79] [Сергей Городецкий в «Воспоминаниях об Александре Блоке», рассказывая об университетском литературном кружке, где Блока не сумели «оценить в полной мере», несколько строк посвящает Семенову: «Пожалуй, больше всех выделяли Леонида Семенова, поэта талантливого, но не овладевшего тайной слова, онемевшего, как Александр Добролюбов, и сгинувшего где-то в деревнях» (Печать и революция. 1922. Кн. 1. С. 76). Семенов собирался жениться на Маше Добролюбовой, сестре Александра. Маша Добролюбова с отличием окончила Смольный институт, в годы русско-японской войны была сестрой милосердия, работала в деревне. Блок интересовался личностью Добролюбовой. 31 декабря 1911 г. он записал в своем дневнике: «О Маше Добролюбовой. Главари революции слушались ее беспрекословно. О, будь она иначе и не погибни, – ход русской революции мог бы быть иной» (Б, 7, 115). Состоя в боевой организации эсеров, Добролюбова должна была совершить террористический акт, но отказалась от него. Находилась некоторое время под арестом. В декабре в возрасте 29 лет покончила с собой. В журнале «Новая земля» (1911. №2) ей был посвящен очерк В. Анзимова «Святая». Елене Добролюбовой, сестре Маши, Клюев посвятил стихотворение «Ты всё келейнее и строже...»].

    «братьями»:

    «Дорогой Александр Александрович, я Вашу книжку стихов получил давно – и давно уже сообщил Вам об этом открытым письмом. Хочется Вам сказать, что Ваше недоумение насчет своего барства и моей простоты поверхностно, ложно. Как пример – это известный Вам писатель Леонид Дмитриевич Семенов. Вы, кажется, вместе учились. Он ведь тоже барин потомственный, – а нынче же обращается ко мне как к брату и больше чем близок душе моей. Еще, может, Вы не забыли Александра Добролюбова – Ваши стихи о Прек<расной> Даме подарены ему Вами с надписями как другу. Он то же самое. Они во мне, и я в них – и духовно мы братья. Ваш же живущий во мне образ – не призрак, а правда моя. Я видел и побои, и пинки – их легче сносить, чем иногда слово простое, будничное, от которого иногда разреветься недолго, а такие ведь слезы никогда не остаются неотомщенными, хотя бы и невидимо. Жизнь Вам и радость.

    Сколько перепутий, тропок-невидимок, 
    Грез осуществленных и ума ошибок. 
     
    Светочей неявленных, подвигов забытых. 
    – 
    В миге народившемся – ключ к душе народной. 
     
    Станем многорадужны, как воды па закате, 
    Отразим стоцветности блики и зигзаги, 
     
    – 
    Огоньки маячные в подземельях тесных, 
    Не ищите истины под былою схимой, – 
    Только в мимолетности будущее зримо. 
     
    Ландыши весенние на кладбище мрачном.
    Николай Клюев».[80] [ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2, №39, л. 60].

    У Клюева было намерение во что бы то ни стало привлечь Блока к участию в старообрядческом движении, пробудить у него интерес к путешествиям по деревням и скитам. Был такой момент в жизни Блока, когда он под влиянием Клюева собирался совершить путешествие по старообрядческим скитам и уже выбирал маршрут. В феврале 1909 г. Блок записывает в записную книжку: «Поехать можно в Царицын на Волге – к Ионе Брихничеву. В Олонецкую губернию – к Клюеву. С Пришвиным поваландаться? К сектантам – в Россию»[81] [Блок А. Записные книжки. М., 1965. С. 131]. Именно «поваландаться» – посмотреть, как живут раскольники, какую веру исповедуют, какому богу поклоняются, о чем думают и размышляют. Клюев требовал решительного опрощения, полного разрыва со средой, с обществом, которое калечит поэта. На это Блок не мог дать согласия, он слишком дорожил своей независимостью, свободой мысли и действий, у него не было желания превращаться в лесного отшельника, хотя он не прочь был заглянуть в темную область народных преданий, встретиться с крестьянами, узнать их образ жизни, верования и настроения. У Блока был свой взгляд на «хождение в народ». Он понимал всю сложность проблемы «интеллигенция и народ», не впадал в идеализацию народа и не возлагал особых надежд на неонародническую тактику: «Если интеллигенция все более пропитывается "волею к смерти", то народ искони носит в себе "волю к жизни". Понятно в таком случае, почему и неверующий бросается к народу, ищет в нем жизненных сил: просто – по инстинкту самосохранения; бросается и наталкивается на усмешку и молчание, на презрение и снисходительную жалость, на "недоступную черту"; а может быть, на нечто еще более страшное и неожиданное» (Б, 5, 327). Отсюда признание Блока, что «вопрос о сближении не есть вопрос отвлеченный, но практический, что разрешать его надо каким-то особым, нам еще неизвестным путем» (Б, 5, 324). О русской интеллигенции нельзя сказать, что она «всегда сидела сложа руки», ею много было сделано для изучения народа, для его просвещения. «С екатерининских времен, – пишет Блок, – проснулось в русском интеллигенте народолюбие, и с той поры не оскудевало. Собирали и собирают материалы для изучения "фольклора"; загромождают книжные шкафы сборниками русских песен, былин, легенд, заговоров, причитаний, исследуют русскую мифологию, обрядность, свадьбы и похороны; печалуются о народе; ходят в народ, исполняются надеждами и отчаиваются, наконец, погибают, идут на казнь и на голодную смерть за народное дело. Может быть, наконец, поняли даже душу народную; но как поняли?» (Б, 5, 322). Проблему «народ и интеллигенция» Блок не желает упрощать. Необходимо учитывать трагический опыт прежних «хождений в народ», видеть ту «недоступную черту», которую переступить еще мало кому удавалось. Здесь Блок метил и в Клюева, ему отвечал, ему доказывал, что нужно смотреть на вещи более реально и не переоценивать тот путь, который избрали Добролюбов и Семенов.

    одинаково дороги собственно крестьянская самобытность и общечеловеческая цивилизация. Образ России в поэзии Блока многогранен и устремлен в будущее. В «Записных книжках», относящихся к сентябрю–октябрю 1908 г., появляется первоначальный текст стихотворения «Россия», в котором после набросков седьмой–восьмой строф начата строфа, переходящая в прозаический отрывок:

    «Нейдешь ты замуж, не стареешь, 
    В прекрасном рубище стоишь. 
    О днях протекших не жалеешь, 

    Зимуешь... в хате чадной...

    ее, смирил, прижил с ней сына – и таинственный сын растет. А "Россия" смиренно ждет, что скажет сын, и всю свою свободу вложила в него. Ждут у колыбели. А сын растет, просыпается» (Б, 3, 591).

    Мифический сюжет о женихе и невесте не потребовался поэту, остался в незавершенном виде, затерялся в черновых набросках. Однако сам мотив «растущего сына» в дальнейшем повторяется и варьируется в поэзии и прозе Блока. В воспитании и образовании «растущего сына» исключительно важную роль должны сыграть активные «работники культуры», т. е. передовая интеллигенция, ищущая встречи с народом. Интеллигенция создает такие духовные ценности, которые принадлежат будущему, когда произойдет социальная революция и сам народ будет распоряжаться культурным наследием. «Если бы интеллигенты отказались от себя, – они стали бы народом, но они, – утверждает Блок, – не могут отказаться. Они обречены на культуру. Когда приходит революция, они (за исключением отдельных личностей, способных к изменению, способных подлинно предчувствовать и идти вместе с народом) уступают первое м. е сто народу (не связанному культурой), а сами отходят на второй план»[82] [Там же. С. 125]. К такому выводу Блок пришел в конце 1908 г., когда оживленно обсуждался вопрос о взаимоотношениях интеллигенции и народа. Конечно, и Блок ошибался, полагая, что простой народ на данном этапе исторического развития выступает, прежде всего, как хранитель когда-то созданного фольклорного наследия и как потребитель новых духовных ценностей, а интеллигенция с давних пор «обречена на культуру». Народ ему кажется слишком «неопределенным понятием», но смотрит он с точки зрения психологической, а не социальной. Отсюда несколько сдержанное отношение к возможным культурным контактам между современной интеллигенцией и простым народом. С другой стороны, Блок еще не представлял себе реальной роли интеллигенции в будущем, считая, что после совершившейся социальной революции интеллигенция как бы «отходит на второй план». У Блока много противоречий. Но в отношении культурного наследия он, безусловно, был прав: в поисках положительных идеалов нужно опираться не на русское средневековье, как предлагал Клюев, а на общенациональное наследие, на общественную мысль и литературу нового времени. Из писателей XX в. Блок выделяет только М. Горького – именно он для него олицетворяет народную Россию. Что касается русской классической литературы XIX в., то она в лучших своих проявлениях давно стала народной, ибо решала важнейшие социально-нравственные проблемы своего времени с огромной надбавкой на будущее. В статье «Вопросы, вопросы, вопросы» (1908) Блок писал: «... откройте сейчас любую страницу истории нашей литературы XIX столетия, будь то страница Гоголя, Лермонтова, Толстого, Тургенева, страница Чернышевского и Добролюбова... и все вам покажется интересным, насущным и животрепещущим, потому что нет сейчас, положительно нет ни одного вопроса среди вопросов, поднятых великой русской литературой прошлого пека, которым не горели бы мы» (Б, 5, 335). Для нас особый интерес представляет дневниковая запись Блока, сделанная 12 декабря 1908 г.:

    «Записывать просто разговоры.

    Клюев.

    Новая драма (тишина, зеркало вод в лесу, мужичья поступь).

    "Современника"».[83] [Там же. С. 113. В «Записных книжках» имеется и такая запись: «Народное, письма Клюева, "Воскресенье. Добролюбов о народности в русской литературе» (Там же. С. 115)].

    – Добролюбов (не Александр Добролюбов, а Николай Александрович Добролюбов из «Современника»). Именно Н. А. Добролюбов чувствовал настоящую «мужичью поступь», мечтал о живой, могучей и юной России, участии народности в развитии русской литературы. В некрасовском «Современнике» были заложены основы гражданского искусства, которые и следует развивать в дальнейшем. Под впечатлением добролюбовских статей Блок собирался «написать доклад о единственном возможном преодолении одиночества – приобщение к народной душе и занятие общественной деятельностью»[84] [Там же. С. 114]. Тут, конечно, сыграл свою выдающуюся роль и великий Толстой: «Толстой живет среди нас. <...> Интеллигенции надо торопиться понимать Толстого с юности, пока наследственная болезнь призрачных дел и праздней иронии не успела ослабить духовных и телесных сил»[85] [Блок А. Записные книжки Л., 1930. С. 88-89]. Но главное все же заключено в статьях Добролюбова, ибо они готовили силы, способные разрушить общество эксплуататоров. Блок даже мечтал об издании нового «Современника», который только и может покончить со всякой «порнографией» («страдальческой» и «хамской») и с декадентские мистицизмом[86] [Там же. С. 88]. Вульгарны и пошловаты «интеллигенты» типа Арцыбашева, а закоренелые декаденты давно оказались в обывательском болоте. Мужики никогда не вульгарны. Роль русского мужика в будущей революции огромна, но его следует готовить к ней; интеллигенция же должна идти впереди, а не плестись в хвосте старообрядческого движения. К такому выводу Блок пришел под впечатлением 1905 г., когда рабочие, крестьяне и интеллигенты объединились в совместной борьбе с самодержавием. «И если где такая Россия "мужает", то, – пишет Блок В. В. Розанову 20 февраля 1909 г., – уж, конечно, только в сердце русской революции в самом широком смысле, включая сюда русскую литературу, науку и философию, молодого мужика, сдержанно раздумывающего думу "все об одном", и юного революционера с сияющим правдой лицом, и все вообще непокладливое, сдержанное, грозовое, пресыщенное электричеством. С этой грозой никакой громоотвод не сладит» (Б, 8, 277).

    Блок призывал смелее идти вперед. Клюев болезненно дорожил патриархальным прошлым, придавал этому прошлому чересчур большое значение. Признавая огромные социально-нравственные силы крестьянства, Блок в то же самое время считает, что нельзя жертвовать современной цивилизацией, существующей культурой, если даже эта культура и страдает пороками «железного века», не отвечает на вопросы, выдвигаемые современной народной жизнью и ходом самой народной истории. Клюев не обладал столь верным историческим чутьем, он слишком односторонне воспринимал музыку нового. Россия у Блока постепенно мужает и молодеет. У Клюева – стареет и, через возвращение к старости, приобретает вторую молодость. В годы наступившей реакции «олонецкий крестьянин» решил временно затеряться в «зеленых сумраках дикого бора», среди старообрядцев. Блок боялся сумерек, верил в силы новой России, на нее возлагал огромные надежды. Для Клюева народ – прежде всего, крестьянство, а лучшая часть крестьянства – приверженцы патриархальных устоев, хранители дедовского культурного наследия. Отсюда маршрут его странствий – в крестьянские избы, в раскольничьи скиты, в монастыри. Клюев решил продолжить «хождение в народ», начатое им в годы русской революции.

    Раздел сайта: