Глава седьмая
ОЛОНЕЦКИЙ ПЕСНОПЕВЕЦ
1
Как мы уже говорили, идейная эволюция Клюева часто оказывалась в противоречии с объективным ходом истории, с культурным и социальным прогрессом. Односторонне представляя себе «связь» времен, он противопоставлял патриархальное прошлое настоящему, догматически понимал отношения между деревней и городом. Поэт использовал народные мифы, сказки и легенды для обоснования явно устаревших идеалов, проявляя при этом удивительную приверженность к застойному крестьянскому быту, веря в непреходящую силу дедовского обычая.
Даже свою комнату в Ленинграде на Большой Морской он сумел превратить в заонежскую избу с русской печью и полатями, древними рукописями и строгановскими иконами. Клюев и в своей поэзии пытался построить «избу-богатырицу». Есенин метко сказал о нем и о его неудачном «строительстве»: «Ты сердце выпеснил избе. Но в сердце дома не построил» (Е, 1, 174). Крепкую бревенчатую избу в поэзии он выстроил, умело разукрасил ее, но дорогу из избы в город так и не нашел.
деревне, наивна попытка создать модель будущего из обломков патриархальной старины. Воспевая трудящегося человека с «молотом в руках, в медвежьей дикой шкуре», Клюев непременно желает навязать «первобытный коммунизм» современности и найти ему в современном обществе антагониста. Гимн свободному человеку тут же оборачивается реакционной патриархальной утопией. Поэт безуспешно стучится в накрепко закрытую дверь народной истории. В «деревенских» стихах появляются «облака из ковриг», которые должны заслонить «ад электрический». «Олонецкий крестьянин» через всю свою поэзию пронес «избяную сказку», противопоставляя ее неисправимым порокам цивилизованного мира. Здесь мы сталкиваемся с непреодолимым заблуждением поэта, с ложной альтернативой. Клюеву не хватало чувства истории, он смотрел на проблему «город и деревня» из узкого окна заснеженной заонежской избы. У него была одна идея, одно стремление – искать положительные идеалы у народов, не испытавших на себе всех ужасов капитализма, сохранивших в неприкосновенности патриархальный быт и нравы. С этой целью он совершает поэтическое путешествие к народам Востока, на крайний русский Север, в лопарские чумы, где пытается найти воображаемую «обетованную землю». В фольклорных преданиях, легендах, эпических песнях и сказках, где все вершит «большая семья», поэт ищет прообраз будущего крестьянского общежития, не знающего отчуждения человека от природы и страха перед «железным гостем». Отсюда в поэзии Клюева такое внимание к лопарскому «берестяному чуму», к рунам «Калевалы» «Скуластое солнце лопарье» освещает в поэзии Клюева путь к идеальным человеческим отношениям. Оттуда, с Севера, не затронутого, как полагает Клюев, противоречиями современного мира, придет возрождение. Северные его стихи, стихи о народах, населяющих суровый край, звучат необыкновенно торжественно и пророчески. Это была позиция запоздалого романтика, олонецкого руссоиста-сказочника.
Поэт проявлял наивную беззаботность, когда призывал вернуться в Древнюю Русь:
Пустите Баяна – Рублевскую Русь,
Я Тайной умоюсь, а Песней утрусь.
(К, 1, 464)
любил, любил как-то по-особенному, ревниво, болезненно. Свой мужицкий «стяг» («За ковригу возносим стяг...»), свои идеи, часто опровергаемые ходом истории, он пронес через всю свою многотрудную жизнь:
Строгановские иконы –
Самоцветный мужицкий рай;
Не зовите нас в Вашингтоны,
В смертоносный, железный край.
Трагедию понимал и сам поэт. Он с грустью пишет о «плакучем погосте», о приближающейся старости, жалуется на одиночество, говорит о каком-то «удаве», который мстит поэту за «сермяжные» песни («Пожрал мое сердце, поэзии мстя...»):
Но есть роковое: Печаль и Седины,
Плакучие ивы и воронов грай...
Отдайте поэту родные овины,
– просяной каравай!
В его поэзии постоянны образы и мотивы, уходящие в далекое прошлое, в древние легенды и предания о Китеж-граде и об «Индеюшке богатой». Талантливый, разносторонне образованный поэт играет в мужика-лапотника, утверждая:
Свить сенный воз мудрее, чем создать
«Войну и мир» иль Шиллера балладу.
Ясно, что здесь Клюев юродствует, впадает в парадоксы. «Олонецкий сказочник» превращается в заскорузлого мужичка, который, сидя на печке, только и думает о том, чтобы на столе был «мед и мучная сыть» и что у Маланьи «груди брыкасты, как оленята». Клюеву принадлежат стихи о лежанке: «Не хочу коммуны без лежанки, Без хрустальной лесенки углей!». Безусловно, такие настроения в годы социалистического строительства заслуживали принципиальной критики, они были обречены всем ходом исторического развития, В. II. Ленин писал о «крестьянской точке зрения» на будущее: «... верна ли эта точка зрения? соответствует ли она объективным хозяйственным условиям и ходу экономического развития? Достаточно поставить ясно этот вопрос, чтобы увидеть, что крестьянский взгляд определяется отживающим и безвозвратным прошлым, а не нарастающим будущим. Крестьянский взгляд неверен. Он представляет из себя идеологию вчерашнего дня…»[1] [Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 17. С. 135].
Многое зависело и от личного характера Клюева: он был несговорчивым и неуступчивым человеком. В конечном итоге Клюев оказался перед им же воздвигнутой каменной стеной мифического Китеж-града. Идеализация патриархальной старины в исторической перспективе стала помехой в его собственной идейной эволюции. Судьба заблудившегося Клюева вдвойне трагична: талантливый поэт отстал от жизни, устал, погубил свое дарование. Все его поиски патриархального идеала, поиски тяжелые, трудные, обращенные в «безвозвратное прошлое», оказались бесперспективными.
2
Разобраться в таком сложном, а порой и очень противоречивом явлении, как поэзия Клюева, нелегко. В. Брюсов очень тонко заметил: «Поэзия Н. Клюева похожа на <...> дикий, свободный лес, не знающий никаких „планов", никаких „правил". Стихи Клюева вырастали тоже „как попало", как вырастают деревья в бору». Среди этого «дикого» леса встречаются и высохшие деревья, замшелые пни, непроходимые чащобы. Поэзия пестрая, неоднородная, объединяющая разные стилистические элементы – от самых архаических до модернистских. Мировоззрение Клюева, осложненное патриархальными иллюзиями, не могло не сказаться на художественном мышлении, поэта, на всей его образной системе. У Клюева ветхозаветное восприятие мира. Этим отчасти объясняются статичность творческого метода, неподвижность поэтики, эмоциональная скованность. Многие образы-символы в поэзии Клюева, обращенные к прошлому, в большей степени представляют собой умозрительную конструкцию, чем такие известные определения, как зеркало души или человеческий документ. В этом отношении творчество Есенина составляло полную противоположность поэзии Клюева. Стихи Есенина – поэзия самого непосредственного отклика на окружающую действительность. На его пути тоже были блуждания и провалы – сейчас речь не о них, а о том, что и личности Есенина, столь откровенно и многогранно раскрывавшейся перед читателем в образе лирического героя, зримо проступали черты бурной эпохи, «ход событий», определявший реальную жизнь самого плота. Творчество Клюева – поэзия одного направления, одной излюбленной мысли, выстраивающей один и тот же в общем-то искусственный или, по меньшей мере, исчезающий мир патриархальной деревня далеко не в полном объеме. Он и Октябрьскую революцию воспринимал с мужицких позиций. Дмитрий Фурманов в свою рабочую тетрадь занес характеристики двух поэтов – Есенина и Клюева. О Есенине говорится совсем неубедительно, Фурманов повторяет расхожие в ту пору критические оценки: «Любит родину-Русь – сермяжную, иконную, ржаную, монастырскую, смиренную... Деревня – идиллическая... социальный гнев мужика ему незнаком, мало занимала нужда-горе мужичье». Характеристика Есенина страдает крайней односторонностью, даже первый сборник «Радуница» не укладывается в нее. Так о Есенине писали рапповские критики, и Фурманов, видимо, зафиксировал ходячую характеристику, явно тенденциозную, несправедливую. О Клюеве сказано более пространно и объективно. Возможно, что Фурманов и сам собирался написать о крестьянских поэтах, и его конспект нужно рассматривать как подготовительный материал. Основные тезисы о Клюеве поражают своей точностью, вдумчивостью, проникновением в суть клюевской поэзии: «Мастер разукрашивать.
Мир его песен – застойный, замкнутый в себе.
Приемлет революцию, она дает (по Клюеву) мужицкий пшенично-медвяный рай.
Он, может, и не верит в бога по-своему, но бога не забывает, не выбрасывает из обихода.
Насыщен прошлым.
Отрицательное отношение к городской культуре»[2] [Вопр. лит. 1957. №5. С. 205].
«мастером разукрашивать». В основе поэтики «разукрашивания» – предметное восприятие мира. В словесном изографстве была заключена и гибельная для поэта опасность: далеко не всегда Клюев умеет обуздать разбушевавшуюся стихию метафор, добиться внутренней художественной логики, единства идеи и образов. В результате появляется пестрота, лоскутность, изломанность, внутренняя несогласованность образов. Некоторые стихи Клюева звучат почти пародийно. В стихотворении «Олений гусак сладкозвучнее Глинки...» что ни строка, то какая-то странная самоуверенность и претенциозность: «Стерляжьи молоки Верлена нежней...», «Что в куньем раю громыхает Чикаго...» и т. п. Все эти «стерляжьи молоки» были кстати в поморских стихах, в лирике природы, и уж совсем ни к чему они по соседству с Верденом и Чикаго. Создается впечатление, что крестьянский поэт доводит свой «цветистый узор» до нарочитой изощренности. Словесное щегольство сказывается и в стихах «фольклорного» стиля. Здесь тоже встречаются искусственно взвинченные, вычурные или, наоборот, обветшалые, вялые, лубочные образы. В одном из программных стихотворений, где приветствуется «пролетарский Пушкин» («Се знамение: багряная корова...»), клюевский метафоризм разрушает естественную образность, ясность и простоту. Стих Клюева становится неуклюжим, поэт слишком закручивает, «завивает» «мужицкий язык», словотворчество превращается в акробатику. Беспорядочная «толпа» образов несет с собой риторику наизнанку, «кудреватую» поэтику, которая «застилает» реальное содержание деревенской действительности. «Багряные коровы», «пламенные подойники» отдают эстетической безвкусицей, лубочной картинностью, старым «дедовским нарядом»:
Телка ж бурая, с добрым носом
И с молочным, младенческим взором...
Кружит врачеватель альбатросом
Над избой, над лысым косогором.
Клюев теряет чувство меры. Гонясь за яркостью метафор, он впадает в усложненный метафоризм и надуманную символику. Есенин имел основание иронизировать: «... мозоль, простой мужичий мозоль, вставляет в пятку, как алтарную ладанку» (Е, 5, 185).
«избяные песни» поражают нас своей естественной самобытностью, энергией стиха и словесной изобретательностью. Клюев-художник сполна проявляет свою индивидуальность в стихах, созданных под живым впечатлением окружающей природы и деревенской жизни, без предварительного рационального обдумывания и метафизических размышлений. В «диком лесу» клюевской поэзии вырастают великолепные мачтовые сосны, целый «сосновый храм», где дышится легко и свободно, поднимаются прекрасные «словесные деревья», корни которых «купаются в чистых источниках бытия, в сердце матери-природы»[3] [Клюев Н. Красный набат // Звезда Вытегры. 1919. 6 июня. №24]. Клюев не боялся словесного риска, он любил экспериментировать, повертывать слова неожиданной стороной. Его заостренные и энергичные, красочные и порой причудливые стихи требуют от читателя зрительного и слухового напряжения. Поэт специально собирал и вынашивал редкие, самоцветные слова, ссылаясь на пример Пушкина, который прислушивался к говору московских просвирен. Из русских поэтов Клюев Пушкина ценил особенно высоко. Обращаясь к великому Пушкину, который прекрасно чувствовал язык фольклора, понимал народные думы и чаяния, Клюев напоминал:
Моя душа, как мох на кочке,
Пригрета пушкинской весной.
В одном из писем к В. С. Миролюбову Клюев пояснял, что он многим обязан живому народному языку, «словам бытового народного колдовства, которыми народ говорит со своей душой и природой»; «... там, где требовала гармония и власть слова, я, – писал Клюев,– оставлял нетронутыми подлинно народные слова и образы, которые я прошу не принимать только за олонецкие, так как они (слова, наречия) держатся крепко, как я знаю из опыта, во всей северной России и Сибири»[4] [ИРЛИ, ф. 195, он. 1, №617, л. 15 об. -16].
Сами по себе, отдельно взятые элементы неоднородного поэтического стиля Клюева еще мало о чем говорят. Только в совокупности, во взаимодействии общих принципов организации стиха, изобразительных средств, создающих зрительные впечатления (мир красочный), инструментовки отдельных фраз и целых строф (музыка стиха) проясняется конкретная наполненность клюевского словесного рисунка, смысловое значение художественных образов.
Клюев в одном слове выразил сущность своей поэтики: звукоцвет. Андрей Белый видел в клюевской звукописи (у Белого – цвето-звук) глубокие народные истоки. «Здесь поэт, – пишет Белый о Клюеве, – знает то, что искусственно нам препарируют в школе эстетов; в этой школе эстетов искусственно варят метафоры и уснащают их солью искусственных звуков». У Клюева краски и звуки вспоены «народной мудростью». Андрей Белый даже несколько преувеличивал достижения Клюева в постижении «души жизни звука», резко противопоставляя клюевскую «звуковую гармонию» («образ и звук суть единство») «футуристическим крикам» и искусственной аллитерации «парнасцев». Но Белый был совершенно прав, когда утверждал, что в «избяных песнях» Клюева – осмысленные «жесты звуков», не «смакование звуков», не «плотоядное пожирание звуков»[5] [Белый А. Жезл Аарона: (О слове и поэзии) // Скифы. М., 1917. Сб. 1. С. 189-190]. «Напевы» и «думы» у Клюева действительно сливаются, образуя один поток, уходящий опять-таки в «избяную Русь». Звуковая организация стиха выполняет определенную функцию. Поэт не любит «выкриков», громких слов, напоминающих о гуле городских улиц. Его звукопись – не «разбойный посвист» и не трубные звуки:
Осеняет Словесное дерево
(К, 1, 413)
Ударные «я» и «е» сливаются с протяжным «у», образуя единый звуковой поток. Звук «у-у-у» приковывает наш слух к чему-то далекому, глубокому, ведёт в «избяную дремучую Русь», древнюю, былинную, сказочную. Из нее вырастает «словесное древо» с его звукообразами. Клюев подчеркивает свою оппозиционность даже здесь, когда говорит о лике живого слова:
Я видел звука лик и музыку постиг,
Даря уста цветку, без ваших ржавых книг!..
Стихотворение «Звук ангелу собрат, бесплотному лучу...», появившееся в 1917 г. в альманахе «Скифы» и входившее в состав цикла «Земля и Железо», звучало надрывно, как оборванная струна. В деревенскую тишину врывался скрежет железа:
Но крик железа глух и тяжек, как валун,
Ему не свить гнезда в блаженной роще струн.
(К, 1, 442)
«музыкой революции») все же, по его убеждению, должна дирижировать крестьянская Россия:
Чтобы млечным огнем серебрилась строка,
Как в плотичные токи лесная река,
Наловил бы певучих гагар и бобров.
Не подлежит сомнению гуманный пафос клюевских стихов в природе: беречь природу, по-хозяйски к ней относиться, заботиться о ней для блага будущего. Можно понять поэта, болевшего за судьбу родной природы. Экологическая проблема с особой остротой и теперь волнует людей. Но верно и то, что Клюев, защищая первозданную природу, совершал насилие и над нею самой, отлучая природу от цивилизации, социального прогресса, от человека XX в. В лирику природы Клюев вкладывает свой философский смысл, оставаясь верным патриархальному мировоззрению. Беспокоясь за сохранение среды, в которой привык жить крестьянин, Клюев превращается в своеобразного «олонецкого Руссо». В этом состояло его глубочайшее заблуждение. У Клюева своя тропа в большую национальную поэзию. Она идет не через мировоззрение патриархального мужика, а через внутреннее родство с народным художественным миром, с фольклорной эстетикой. Не случайно Николай Тряпкин один из своих сборников стихотворений назвал «Златоуст», выделив в нем особый раздел «Изба и поле». В предисловии к этому сборнику Николай Банников пишет: «Николай Тряпкин учился у многих поэтов: читая его, осознаешь, что не заглохла, не пропала и клюевская песенная, словно узорчатыми цветными камушками выложенная стежка, не прошло бесследно языческое мифотворчество Городецкого, что овевает своим овсяным теплом нашу литературную поросль Сергей Есенин, что дают ей свои уроки Прокофьев и Твардовский»[6] [Тряпкин Н. Златоуст: Избр. стихи. М., 1971. С. 7].
3
Поэзия Клюева неотделима от народного орнаментального искусства, в котором он находил соразмерность линий и «внутреннюю: музыку». Орнаментальность становится одним из ее глазных стило-образующих элементов, материальным источником поэтики. Есенин не случайно цитирует в «Ключах Марии» клюевские стихи:
... на кровле конек
Есть знак молчаливый, что путь наш далек.
Клюев пристально всматривался в народный орнамент и фрески, в выпестренные коньки на крышах деревенских изб, затейливые оконные наличники, в вышивки и кружева, поражающие своим разнообразием и тонкостью рисунка. Именно здесь, в словесном народном творчестве, в северном зодчестве, в «цветном узорочье» Клюев видит то «неколебимое древо», на ветвях которого, по словам Есенина, «растут плоды дум и образов» (Е, 5, 178).
Поэзия Клюева обращена не только к слуху, но и к зрению (живописная письменность). Между орнаментальной поэзией и живописью существует определенное сходство, возникшее в результате своеобразного семантического сцепления устно-поэтической речи и «немой музыки» материальных вещей. Отсюда многозначность красок и слов, зримая конкретность, предметность изображаемого мира, слияние сказочного повествования и бытового разговора. В лучших своих «избяных песнях» Клюев был «красным древоделом», поэтом-живописцем, придававшим огромное значение зрительным образам, предметной наглядности, неразгаданным «письменам», которые были заключены в домовой архитектуре, в вышивках на полотенцах. В орнаментальных стихах, расцвеченных, как холщовые полотенца, как крыльца пли ставни заонежских изб, есть нечто общее с произведениями В. М. Васнецова, В. Д. Поленова, К. А. Коровина и С. В. Малютина. Е. Д. Поленова по рисунку Коровина сумела создать целую «русскую деревню» со всеми ее орнаментальными украшениями, представленную в 1900 г. на выставке в Париже. Клюев-поэт тоже пытался воссоздать онежскую деревню во всем ее этнографическом своеобразии. Всего вернее клюевскую колористическую поэзию с ее несколько причудливой простотой и чрезмерной фольклорной фигуральностью сопоставлять с тенишевским «Теремком», разукрашенным художником Малютиным. Возрождая древнерусский стиль в бытовом искусстве, Малютин создавал изысканно-орнаментальные декорации, поражающие своей яркостью, избыточностью резьбы и красок. С. П. Дягилев так отзывался о талантливом художнике-декораторе: «... слишком чудный рисовальщик и слишком сложный колорист»[7] [Дягилев С. П. С. В. Малютин // Мир искусства. 1903. №4. С. 158].
Клюев тоже был «чудным рисовальщиком», который умел создавать впечатление материальной драгоценности окружающего мира. Он придавал огромное значение словесному узору, нарядной поэтике, выразительности цветовых обозначений. В центре внимания поэта – крестьянская изба, а также все, что ее окружает и что с нею связано: родная природа, вещественный мир и мир духовный, выраженный в народном творчестве. Есенин в «Ключах Марии» писал: «Изба простолюдина – это символ понятий и отношений к миру, выработанных еще до него его отцами и предками, которые неосязаемый и далекий мир подчинили себе уподоблениями вещам их кротких очагов. <…> Красный угол например, в избе есть уподобление заре, потолок – небесному своду, а матица – Млечному Пути» (Е, 5, 174). «Бревенчатые» стихи Клюева рассказывают о тайнах мироздания и «строителе-тайновидце».
Нужно сказать, что Клюев, прекрасно ощущавший устное народное творчество, изобразительный фольклор, прикладное искусство, древнерусскую иконопись, хорошо знал и современную живопись и графику. Об этом свидетельствует народный художник РСФСР А. Н. Яр-Кравченко, друг Клюева, которому поэт посвятил несколько дружеских посланий в стихах[8] [А. Н. Яр-Кравченко мог бы написать содержательные воспоминания о замечательном русском поэте. У него сохранилось много писем Клюева. Но главное – живая память о столь своеобычном человеке. Все меньше и меньше: остается людей, лично знавших поэта, встречавшихся с ним. О Клюеве если и писали современники, то чаще по шапочному знакомству, односторонне рисуя «олонецкого крестьянина», обращая главное внимание на внешний облик и домотканую рубаху. Между тем Клюев представлял собой яркую и самобытную личность, неповторимую в своей оригинальности; тот, кто встречался с ним в естественной обстановке, пользовался его доверием, не мог не отметить огромной субъективной культуры, разносторонней образованности, незаурядного» поэтического дарования Клюева].
«В 1928 году в Зале поощрения художеств, в Ленинграде, па улице Герцена, 39, была открыта выставка художников-куинджистов. Приехав издалека, я с жадностью рассматривал экспонированные тут работы. Среди многочисленных зрителей я увидел пожилого человека с бородой, в поддевке и в сапогах. Сначала удивился, потом поразило, как он внимательно рассматривал рисунки, этюды и картины, он смотрел, а вокруг него мнутся люди, да какие! Вся интеллигенция, люди, видимо, искусства. Слышу, заговорил, да как заговорил! Умно, осмысленно и толково. Я посмотрел еще раз на старика и пошел в следующий зал. Увидел прекрасные портреты Ф. Бухгольца. Среди изображенных артистов, писателей и поэтов увидел человека с бородой, вглядываюсь в надпись под портретом: „Поэт Н. Клюев".
К этому времени с группой зрителей в зал вошел и он. Я присоединился к идущим и оказался возле поэта. Рассматривая пейзаж, он склонился к этикетке, но, видимо, без очков не мог прочесть и обратился ко мне: „Вы не будете добры разобрать, что под этим пейзажем написано?". Я пробежал глазами и прочел вслух содержание. Он поблагодарил меня, завязался разговор, и мы познакомились. Я сказал, что приехал поступать в Академию художеств. Он пожелал мне успеха, и мы пошли, продолжая осмотр выставки и обмениваясь мнениями. Долго ходили по выставке, устали и присели на диван отдохнуть; говорили об искусстве, литературе, он рассказывал о писателях, я завел разговор о Есенине, он прослезился, вспоминая о нем. К нам подошли две дамы. Клюев представил меня: „Вот молодой художник, знакомьтесь". Я назвал себя. „А это, – сказал Клюев, – жена Есенина – внучка графа Л. Н. Толстого – Софья Андреевна". – „Очень приятно!" – И я пожал протянутую мне руку, так было и со второй дамой. Осмотрев выставку, всей этой компанией пошли к нему домой, на улицу Герцена, 45, кв. 8. Это было началом нашего знакомства.
Николай Алексеевич бывал у меня. Мы вместе были у многих художников, поэтов и писателей. Я познакомился с А. Рыловым, К. Петровым-Водкиным, С. Власовым, В. Щербаковым, с писателями – А. Толстым, В. Шишковым, К. Фединым, А. Белым и со многими другими.
Художники, возвращаясь с летних этюдов, приглашали Клюева на „крестины". Он брал и меня с собой: показывались этюды и давались им названия. Помню один этюд С. Власова: дерево, под ним скамейка, вещь обыкновенная, а когда Клюев ее „окрестил" – „Мне припомнилась юность далекая" – все ее увидели по-другому и нашли в ней большой смысл.
В то время я учился в студии В. Е. Савинского и там подружился с Ю. Непринцевым. Приехал его отец, известный тбилисский архитектор, и, увидев на выставке этот этюд, приобрел его. Сын возмущался покупкой отца, считая ее малоинтересной, тогда отец сказал: „Ты понимаешь – это хорошая вещь, когда я прочел ее название «Мне припомнилась юность далекая», я вспомнил свою молодость и захотел эту вещь иметь у себя".
Николай Алексеевич слагал свои стихи на прогулках, сидя дома, оттачивая эпитеты, – и все в себе. На бумаге они появлялись, когда их надо было нести в редакцию для издания. Много стихов и поэм записал я.
В то время мне много позировали писатели и поэты, позировал и Николай Алексеевич. Я сделал его 8 портретов акварелью и маслом[9] [Кроме этих портретов, сохранились еще наброски, подготовительные материалы. Особенно интересны, как об этом пишет Владимир Бахмут в газете «Вологодский комсомолец» (1977. 21 авг.), акварели художника, сделанные им во время поездки вместе с Клюевым в Вятку в 1929 г. Поэт изображен на одной из них в русской вышитой рубахе на берегу реки, на другой – возле крестьянской избы. Бахмут в отрывках использует публикуемый нами рассказ А. Н. Яр-Кравченко о первой встрече с Клюевым]. Мы сдружились, много говорили об искусстве, о судьбах людей искусства. Он был очень интересный собеседник, когда у него сидишь, бывало, видишь как бы весь мир; его эрудиция, знания и образное восприятие жизни поражали. Сколько, слушая Клюева, я увидел заново, представил и вообразил, так интересно было услышать о судьбах интересных людей.
Глядя на мое искусство, он восхищался им и много посвятил мне стихов, которые я с благодарностью вспоминаю»[10] [Машинописная копия этого рассказа А. Н. Яр-Кравченко была любезно предоставлена мне автором в ноябре 1978 г.]
«Ключах Марии» Есенин называет Клюева рисовальщиком-копиистом. Есенину казалось, что Клюев слишком долго задержался в заонежской избе, застыл в своем художественном мышлении. Поэтому человек в его поэзии уменьшается до микроскопических размеров, в космической грандиозности мира, в «ледовитом пожаре» сгорают простые человечески чувства, исчезают повседневные народные думы и чаяния. Главный недостаток клюевской поэзии, по Есенину, состоит в «словесной мертвенности». В. В. Ермилова справедливо замечает, что «поэзия Клюева вырастает не непосредственно из жизни, а опосредованно. Между жизнью и его поэзией лежит пространство – уже созданное, искусственное поле: народный орнамент, религиозный миф, отстоявшиеся в сказках образы народной фантазии, и его поэзия вырастает из этой, уже когда-то кем-то созданной сферы. Народная жизнь – основа искусства для Есенина, а для Клюева только тема, знак, условный поэтический символ. От этого и печать стилизации, мертвенности, искусственности»[11] [Критический реализм XX века и модернизм. М., 1967. С. 242].
«Ключах Марии», следует принимать с большими оговорками. Сам Есенин выделял у Клюева цикл стихотворений под названием «Избяные песни», где поэт обнаруживает удивительно тонкое понимание самоцветного народного слова и народного изобразительного искусства. Своеобразной поэтической декларацией является стихотворение «Рожество избы», которым открывается сборник избранных «избяных песен» под названием «Изба и поле» (1928). Под крышей избы протекала вся жизнь крестьянина с ее радостями и печалями. Вдохновенный поэтический гимн посвящен крестьянской избе и ее строителю – «красному древоделу»:
От кудрявых стружек тянет смолью,
Духовит, как улей, белый сруб.
Крепкогрудый плотник тешет колья,
На слова медлителен и скуп.
Крутолоб тесовый шеломок.
Будут рябью писаны подзоры
И лудянкой выпестрен конек.
По стене, как зернь, пройдут зарубки;
Чтоб избе-молодке в красной шубке
Явь и сонь мерещились – легки.
Крепкогруд строитель-тайновидец,
Перед ним щепа как письмена;
Брызнет ярь с наличника окна.
И когда оческами кудели
Над избой взлохматится дымок
Сказ пойдет о красном древоделе
(К, 1, 292–293)
Поэт и сам умеет «рябью писать» и в каждой «зарубке» разгадывать «потайный смысл». И у него не просто изба, а «изба-богатырица», где все подчинено заботам о завтрашнем дне. Главное богатство крестьянского стола – ржаной хлеб. Изба и поле неразлучны, они составляют единое целое. «Избяные песни» – это песни о плоти земли, о чаше крестьянской жизни.
В условиях русского Севера песенный образ земли-кормилицы приобретал особый смысл, получал дополнительное значение. Еще поэт-декабрист Федор Глинка в поэме «Карелия» метко отметил своеобразие карельской земли: «Лишь изредка отрывки пашен Висят на тощих ребрах скал»[12] [Глинка Ф. Н. Карелия: Описательное стихотворение в четырех частях / Ред. и ст. В. Базанова. Петрозаводск, 1938. С. 23]. Хлебопашество требовало от крестьянина огромных усилий, колоссального трудолюбия. Заонежские мужики выкорчевывали пни, выворачивали каменные глыбы, как это делает былинный богатырь Микула Селянинович, чтобы каменистую почву сделать плодородной:
Кругом земля-землища
И бора-старичища
Подоблачный шелом.
Из-под шелома строго
Грозится туча-бровь...
Я припадаю вновь.
(К, 1, 288)
Забота о «пахучих ковригах», о вольной зажиточной жизни, о счастье на земле – давняя крестьянская мечта. «Избяные песни» Клюева крепко привязаны к земле-кормилице, к земле-хозяйке, они взошли на ржаной опаре. В народных поговорках, приметах и поверьях хлеб приравнен к «священным предметам», от хлеба зависит материальное благополучие, народное счастье. Народ в своих изречениях величает, прежде всего, хлеб насущный: «Все добро за хлебом», «Хлеб всему голова», «Хлеб-батюшка», «Хлеб на стол, так и стол – престол, а хлеба ни куска, так и стол – доска». Исследователи народного творчества отмечают наличие в нем «хлебных песен». «Нельзя сказать, чтобы в народной поэзии хлебные песни составляли самостоятельный раздел. Они, – пишет Н. Ф. Сумцов, – переплетаются со всеми проявлениями народного быта, входят во все семейные и общественные праздники, переплетаются со всем наличным составом словесного народно-поэтического творчества. Нет, однако, ни одного крупного праздника, ни одного выдающегося семейного или общественного торжества, когда хлебные песни не выдвигались бы, не заявляли о своем существовании, и чем крупнее и архаичнее праздник, тем большую они играют роль в его отправлении»[18] [Сумцов Н. Ф. Хлеб в обрядах и песнях. Харьков, 1885. С. 89].
«Земля-землища» щедро расплачивается за крестьянский труд. Клюев воспел в своих «хлебных» песнях эту землю-землицу, на которой колосилась народная культура:
Поклон вам, труд и пот!
(К, 1, 288)
Одна из «избяных песен» Клюева называется «Коврига». Стихотворение негромкое, но в нем есть своя тихая музыка. Это песнь, пропетая насущному, родимому хлебу. Ржаная коврига удостаивается самого высокого поэтического сравнения. Коврига – «избяное светило». И лежит эта коврига на столе в «ржаном золотистом сиянье»:
Коврига свежа и духмяна,
И бел, как береста, испод.
Она – избяное светило,
Лучистее детских кудрей:
–
В лицо тебе солнцем пахнёт.
И в час, когда сумерки вяжут,
Как бабка, косматый чулок,
И хочется маленькой Маше
–
В ржаном золотистом сиянье
Коврига лежит на столе,
Ножу лепеча: «Я готова
Себя на закланье принесть».
Поэзия Клюева становится соучастницей крестьянской жизни, ей дороги «избы родного села», все, что делается под крышами этих изб и на «заплаканном» поле. Опять-таки мы говорим о тех «избяных песнях», которые входят в сборник «Изба и поле», где собраны лучшие стихи поэта, созданные и до 1917 г., и после Октябрьской революции. К примеру, стихотворение «Зима изгрызла бок у стога...». Уже первая его строка содержит намек, что пришло время для новых хозяйственных забот, В этом стихотворении о весне говорится по народным приметам. Сороки возвращаются к деревенским избам весной, они ее первые вестники:
Сороки хохлятся – к капели,
Дорога пега – быть теплу.
Как лещ наживку, ловят ели
(К, 1, 389)
«производственный» характер, все свидетельствует о приближении нового хозяйственного года, о крестьянских делах и заботах. На санях по «пегой» дороге мужики везут коровам залежавшееся сено. В сумерках слышны тяжелые «коровьи вздохи»:
По вечерам коровьи вздохи
Снотворней бабкиных речей...
– подойник, щербатая крынка, – как «злато» считают «теленье» и «удой»:
Лишь в поставце, как скряга злато,
Теленье числя и удой,
Подойник с крынкою щербатой
Тревожат сумрак избяной.
Достаточно одной этой «производственной» детали, чтобы понять радость пробудившейся от зимней спячки деревни, – радость вполне естественную: весна обнадеживает, с весной наступает новый хозяйственный год.
В поэзии Клюева все пронизано плотью крестьянского бытия; он не скупится на метафоры и сравнения, стремясь ярче, красочнее показать связь между человеком и окружающей его природой. Старый пень с «сивой бородой», подлинный лесной патриарх, хранит следы крестьянских рук. Под рукой «лаптевяза», умельца-художника, поет бересто. Олонецкое лыко превращается у поэта в музыкально-живописный образ, в «скрипку лаптей»:
Дымится пень – ему лет со сто,
Он в шапке, с сивой бородой...
У лаптевяза под рукой.
(К, 1, 306)
У Клюева острый взгляд на вещи, предметы крестьянского обихода, животный и растительный мир, на все явления природы. Своему земляку Н. И. Архипову Клюев посвящает стихотворение «Портретом ли сказать любовь...», по форме самое традиционное, в стиле державинского «Приглашения к обеду». Обычное дружеское послание с пояснением: «Надпись на портрете». Поэт приглашает друга к обеду, за семейный стол. Дружеский стол без державинской избыточности, убран по-деревенски. Но от Державина идет ощущение предметной красочности: «Уж зарумянилась морковь, в рассоле нежатся налимы...». Этот стол (от бараньих почек до рассола) по-своему великолепен. Даже комар в пиршественной картине удостаивается необычайного словесного изображения:
С бараньих почек сладкий жир
И вдовий коротает пир
Комар за рамою двойною.
Клюев открывает глаза на вещи самые простые, повседневно окружающие крестьянина, в них находит необыкновенную красоту. Он умел обнаружить «сокровища» там, где, на первый взгляд, не было ничего особенного, поражающего воображение. Это умение в предметном мире видеть необычайное богатство красок, создавать зрительные образы, близкие натуре, объединяет Клюева с художниками-графиками и живописцами-колористами. Именно живопись, как об этом пишет Н. А. Дмитриева в своей книге «Изображение и слово», «воспитывает у людей глубокое уважение к земному, предметному миру, как таковому, учит ценить и бережно любоваться самой материальной сутью этого мира, открывать вокруг себя неисчерпанные пещеры сокровищ, показывая в них не поддающийся словам внутренний смысл»[14] [Дмитриева Я. Изображение и слово. М., 1962. С. 227]. Клюев декоративно обогащал поэзию, причем брал краски у самой природы, пытался разглядеть в «избяной» орнаментике отражение народного миросозерцания, услышать молчаливую беседу северного крестьянина с окружающим миром. В поэзии Клюева есть что-то общее с живописью Н. К. Рериха, с которым он был близко знаком (они встречались в «Красе» Сергея Городецкого). В цикле картин «Начало Руси. Славяне» предметы древности получают у Рериха «такое окружение природной средой, которое внутренне присуще им самим: они сливаются с нею, и их красота, и их сила как бы возникают из красоты и силы самой природы, почувствованной сердцем самого народа русского»[15] [Кеменов В. Образы Рериха // Лит. газ. 1974. 25 дек. №52].
– в поэзии Клюева и в живописи Рериха – огромное значение имеют летописные и фольклорные источники, народное декоративно-прикладное искусство, древнее зодчество.
4
Клюевский «поэзии ковер» соткан на деревенском станке, и краски на нем самые что ни есть обыкновенные – синие, голубые, зеленые, розовые с примесью позолоты, а рисунок у Клюева узорчатый, как и вологодских кружевниц или у живописцев-палехчан.
Расчетливый хозяин народного слова, и он же поэт-изограф, художник-орнаменталист. В его стихах «пернатый народ» уподобляется человеческому общежитию. Галки, курицы, петухи, голуби, гуси, воробьи имеют свои наряды, взятые из деревенского обихода. Это целая ярмарочная толпа, что-то вроде народного маскарада, сборище ряженных в пестрые костюмы:
Галка-староверка ходит в черной ряске,
В лапотках с оборой, в сизой подпояске,
Курица ж в салопе – клепаные дырки.
Гусь в дубленой шубе, утке ж на задворках
Щеголять далося в дедовских опорках.
В галочьи потемки, взгромоздясь на жердки,
Лишь петух-кудесник, запахнувшись в саван,
Числит звездный бисер, чует травный ладан.
(К, 1, 291)
В народном изобразительном искусстве мы видим нечто подобное – тот же разукрашенный мир зверей и пернатых. В декоративных стихах Клюева даже «птица золотая» гнездится среди вещей, которые составляют непременную принадлежность крестьянского обихода. «Пир метафор» по-крестьянски праздничен, красочен и... скромен, без раблезианских излишеств. Рядом с образами «избяного космоса», берущими свое начало в природе и в деревенской избе («Беседная изба – подобие вселенной...»), – овдовевшее «лысатое» поле, «простуженная старая печь», «комар за рамою двойною» и множество других бытовых подробностей. Даже осеннее солнце напоминает «старую лодку»:
Как старая лодка, рыбачья мерда,
Баюкает сердце, незрячее, ржавое,
Как якорь на дне, как глухая руда.
и быт освещает двойным светом. Метафоры приобретают значение символов.
Художник-живописец создает на «буквенных скалах» яркий «лебяжий базар»:
В той книге страницы – китовьи затоны,
На буквенных скалах – лебяжий базар,
И каркают точки – морские вороны,
В той книге строка – беломорские села
С бревенчатой сказкою изб и дворов,
Где темь – медвежонок, и бабы с подола
Стряхают словесных куниц и бобров.
В этой говорящей картине – поэзия русского Севера, музыка окружающей природы.
В стихотворении «Пушистые горностаевые зимы…» содержатся по-настоящему прекрасные картины «вешних перелесков». Правда, в этом же стихотворении есть и совсем вялые или слишком изысканные строфы. Но «осетры янтарные» «вырываются» из тинистого словесного «болота», стихи о природе звучат, как чистый лесной ручей. У Клюева эллинское понимание природы. О «птахах» и «осетрах» он пишет с эпическим полногласием. Поэт имеет в виду и летописные сказания о «новгородских владениях», где природа предстает как некое чудо, сотворенное на удивление человеку. Клюев не забывает также народную эпическую поэзию, былины о чудесном Вольге, который со своей дружиною ловил «дорогую рыбку осетринку». Богатырь Вольга в эпической народной песне говорит дружине:
Выезжайте вы на сине море,
Ловите рыбу семжинку и белужинку,
И дорогую рыбку осетринку.[16]
[Онежские былины, записанные А. Ф. Гильфердингом летом 1871 г. М.; Л., 1950. Т. 2. С. 171].
Клюевские «птахи» и «осетры» поражают буйством красок, какой-то особой восторженностью изображения:
В теле буйство вешних перелесков:
В алой пене от сердечных плесков
Осетры янтарные снуют.
(К, 1, 407)
В поэзии Клюева заложена не только орнаментальная, но и философская дешифровка. Природа и человек настолько связаны друг с другом, что человек составляет частицу природы, а природа становится неким подобием живого, человеческого существа.
«чернозема» народной песни и классического наследия великой русской поэзии (Державин, Пушкин, Тютчев, Некрасов, Блок). Отсюда самые значительные художественные достижения и открытия крестьянского поэта, свойственное ему метафорическое видение окружающего мира, способность мыслить яркими неподражаемыми образами. Метафоры поэт вписывает в образы, а образы и звуки входят в метафоры, составляя равноценные «половинки». Важно, что звуковые элементы стиха находятся в полном согласии со зрительными образами. Иначе говоря: звуковая наполненность стиха при метафорической насыщенности самих образов. Звуки «вплетаются» в образы: «Скрипит лощеное бересто». Это «музыка глаз».
В кладовой народного слова, в образной системе фольклора, в живом разговорном языке хранились ценнейшие пособия клюевской поэзии. Из поэтического наследия «олонецкого крестьянина» выжили лучшие его произведения, выросшие из народной почвы и отмеченные талантом художника-живописца:
Привязал гнедого к тыну.
Будет лихо, али прок, –
Пояс шелковый закину
Скрипнет крашеная ставня…
«Что, разлапушка, – не спишь?»
Неспроста повесу-парня
Знают Кама и Иртыш!
Можно отметить, что в поэзии Клюева сказывается огромный опыт многих столетий народной художественной мысли. Самых крупных побед Клюев достиг в лирике природы. «Любование природой» он возвел в основной эстетический принцип своей поэзии:
Оттого в глазах моих просинь,
Что я сын Великих Озер.
Точит сизую киноварь осень
Загляделся в озеро чум...
Златороги мои олени –
Табуны напевов и дум.
Несмотря на то, что магистральная тема произведений Клюева – тема избяной, мужицкой России, его творчество имеет более широкий смысл, выходящий за пределы исключительно деревенской проблематики. Ведь, в сущности, его поэзия посвящена вечно живой теме искусства всех народов и стран – теме отношений человека и природы. Выдающееся значение ее в истории русской классической литературы – от Пушкина до Льва Толстого – не подлежит сомнению. Тема эта неизбежно возникает, когда речь заходит об идеале гармонического человека социалистического общества. Ее постоянно имеет в виду и вся наша советская литература.
Хотя Клюев и не создал своей «школы», он оказывал и до сих пор оказывает влияние на советскую поэзию своим проникновением в звуки и краски природы, в самовитую народную речь. В лирике природы, в «избяных песнях», в мужественных стихах об Октябрьской революции и гражданской войне Клюев – наш современник.
Конечно, он отличается от таких самобытных и разных советских поэтов, как Павел Васильев, Борис Корнилов, Александр Прокофьев, Николай Тряпкин, Анатолий Жигулин. Каждый из них шел своим путем к народности, к использованию богатейших возможностей фольклора. Но все же многие достижения Клюева были взяты на вооружение советскими поэтами, близко стоявшими к крестьянской России. Кстати сказать, Павла Васильева Клюев один из первых приметил, оценил его дарование, посвятив молодому талантливому поэту две, но многозначительные стихотворные строчки:
Иртыш баюкает тигренка –
(К, 2, 277)
В минуты грустных размышлений Клюев думал о молодом поколении, к нему обращался с просьбой не судить его слишком строго за поклоны «дедовским иконам»:
Недоуменно не кори,
Что мало радио-зари
– бетона, гаек,
Что о мужицком хлебном рае
Я нудным оводом бубню
Иль костромским сосновым звоном!
Как перс священному огню,
Поклон до печени земной,
И надломил утесом шею.
(К, 2, 285)
«вина» заключается отнюдь не в чрезмерной любви к патриархальному быту крестьян, к духовному наследию Древней Руси, к «дедовским иконам», а в том, что он пытался наперекор истории навязать свои идеалы современности. Поэт оказался очень плохим пророком. Это сузило его творческие возможности, помешало увидеть вещи в их настоящем свете, лишило широких и прочных контактов с современной действительностью. «Совсем старик одряхлел» – сказал однажды Есенин о Клюеве Петру Орешину. И тут же добавил: «А поэт огромный. Ну, только не по пути»[17] [Воспоминания о Сергее Есенине. М., 1965. С. 189].
Превосходный знаток культуры Древней Руси, крестьянского миропонимания, деревенского быта, умевший в поразительно красочных образах донести эти знания до читателя, наконец, вдохновенный живописец родной природы, Клюев не потерял своего значения и в наши дни. Самоцветный язык, яркая орнаментальная живопись его поэзии неувядаемы, как неувядаема красота народного слова.