• Приглашаем посетить наш сайт
    Сумароков (sumarokov.lit-info.ru)
  • Костин И.: Две эпохи. Две личности. Две судьбы (Николай Клюев и Николай Чернышевский)

    Две эпохи. Две личности. Две судьбы 

    (Николай Клюев и Николай Чернышевский)

    На первый взгляд, сопоставление творческих и жизненных судеб Николая Чернышевского и Николая Клюева может показаться искусственным. Но было в их судьбах, а отчасти и в мировоззрениях столько похожего, несмотря на разность эпох, что такое сравнение при внимательном осмыслении случайным не покажется.

    Так уж устроено наше восприятие исторических и литературных событий, что мы нередко даже отдаленные друг от друга явления невольно сравниваем и пытаемся найти некую если не преемственность, то хотя бы взаимосвязь. А уж сравнивать одну человеческую судьбу, чем-то схожую с другой, людей, живших в разных временах, стало уже чуть ли не правилом. Разумеется, во всех этих сопоставлениях и сравнениях есть свои уязвимые места, некоторые натяжки, случайности, но возникают и такие разительные совпадения, которые заставляют думать не только о схожести каких-то узловых моментов жизни отдельных личностей, но и об общих чертах эпох, в которых жили и творили эти личности и оставили в истории литературы, и не только, свой заметный след.

    В судьбах и творчестве Николая Чернышевского и Николая Клюева было, пожалуй, больше отличительного, чем общего, схожего. Но и последнее все же имело место. Они являлись разными людьми по своему воспитанию и образованию, по жизненной среде, в которой вращались и творили, осмысливая вопросы бытия, разными по своим художественным методам и пристрастиям, эстетическим приверженностям. Но было и много того, что дает нам право на сравнение их судеб. И поскольку мы говорим, что человек сам создает свою судьбу, то обратим внимание и на то, что их убеждения во многом имели осознанный выбор и выбор этот в конечном счете привел как того, так и другого в острое противоречие с официальной идеологией своего времени. А нежелание подстраивать свои художнические и философские воззрения под жестокие требования своих эпох логически завершились и для Н. Чернышевского, и для Н. Клюева каторгой и ссылкой в Сибирь. А вот условия их подневольной жизни оказались совершенно разными и далеко не в пользу последнего, хотя середина XX века по сравнению с веком минувшим должна бы быть более гуманной.

    В эпоху Н. Чернышевского Россия все еще оставалась крестьянской страной, только что освободившейся от оков крепостного права. Но по определению другого народного демократа Н. Некрасова, «вместо цепей крепостных люди придумали много иных». Мы еще помним из школьных учебников, как Н. Чернышевский «призывал Русь к топору». В своих работах он подверг глубокой критике нарождающийся капитализм в России и вместе с тем понимал, что экономика играет и будет играть все большую роль в развитии общества.

    Николай Клюев был ярким представителем крестьянской России, склонным даже идеализировать ее: «отдайте поэту родные овины, где зреет напев – просяной каравай».

    У меня нет сведений, как сам Н. Клюев относился к своему тезке Чернышевскому. Но думаю, что читал не только его романы, но и научные работы. Видимо, какие-то взгляды на положение крестьян разделял. И хотя напрямую «Русь к топору» не призывал, однако в народ хаживал, распространял революционные воззрения и прокламации, за что и подвергался не только административному притеснению, но и получил срок тюремного заключения и сидел несколько месяцев в петрозаводской тюрьме. Н. Клюев в предчувствии назревающей революции свои заповедные думы связывал с тем, что она будет способствовать процветанию «мужицкого рая». Но случилось так, что этим ожиданиям сбыться было не суждено. Классовая борьба, в водовороте которой оказался поэт, стала далека от реальной жизни и благих ожиданий. И это в конечном счете вылилось в личную его трагедию, через трагедию всего русского крестьянства.

    ... Оба они, Н. Чернышевский и Н. Клюев, волей родителей и православной церковью были названы в честь осеннего Николы Угодника, покровителя моряков, путешественников и всех обездоленных в этом мире. Возможно, это случайное совпадение, а может, и знак судьбы.

    Николай Гаврилович родился 26 июля 1828 года в Саратове в семье старшего священника Сергиевской церкви. Первоначальное образование получил дома под руководством отца, человека разносторонне образованного.

    Характеристика личности и взглядов писателя в разные периоды истории была далеко не однозначной. Начнем с того, что в прямом смысле «Русь к топору» он не звал, просто его социальное сознание было настолько обострено несправедливостью общественного устройства, что он открыто в своих работах – художественных и социально-философских – исповедовал взгляды на изменение общественного строя. И поскольку рабочий класс только еще нарождался, он в своих воззрениях опирался на крестьянско-общинный строй. Русские марксисты-революционеры безоговорочно записали Николая Гавриловича в предтечи своего движения. Но все обстояло не так просто. Для убедительности обратимся к высказыванию о нем известного философа Н. А. Бердяева, непредвзятости которого вполне можно верить: «Вожди демократической интеллигенции того времени Н. Г. Чернышевский, Д. И. Писарев, Н. К. Михайловский – были замечательными людьми. Их мысль не ограничивалась узкими рамками примитивной справедливости, основанной на равенстве распределения. Их нельзя не любить, нельзя не быть им благодарными. Но их эпигоны взяли в многогранном наследии именно простую «распределительную арифметику». Любовь к уравнительной справедливости, в которой виделось им «народное благо», совершенно уничтожила в них бескорыстный интерес к истине. В результате эпигоны Чернышевского и Писарева усугубили и довели до предельного выражения безнадежный утилитаризм, несовместимый с творческим началом, с высшими ценностями культуры». (Н. А. Бердяев. «Истоки и смысл русского коммунизма». М., «Наука», 1990 г., стр. 173.)

    Не так примитивен в своих народно-крестьянских воззрениях был Н. А. Клюев. Встречая революцию, власть большевиков, он мечтал не о коммунизме и «распределительной арифметике», а о крестьянской воле, при которой бы:

    Сбылись думы и давние слухи, 
    Пробудился Народ-Святогор –
    Будет мед на домашней краюхе 
    И на скатерти ярок узор...

    Родился поэт 22 октября 1884 года в дер. Коштун Вытегорского уезда. Выходец из старообрядческой семьи. По признанию самого поэта, первоначальное образование получил дома, как и Н. Чернышевский, но учил его не отец, а мать – чтению по Псалтырю. Уже в раннем детстве он хорошо знал старообрядческую литературу и иную книжную и бытовую премудрость, связанные со старой верой.

    Биографы Н. Клюева о детстве и юности поэта знают немного. Вот что, в частности, писал член-корр. АН СССР, фольклорист-литературовед В. Г. Базанов в своей монографии о нем: «С 1896 года семья Клюевых жила в Вытегре, где будущий поэт окончил двухклассное городское училище, после чего был принят в Петрозаводскую фельдшерскую школу. Через год был отчислен».

    Наделенный завидной памятью и жизненной мудростью, свой курс наук он проходил по энциклопедии народной жизни и учился у тайн природы. А позже свои познания вдумчиво, с особой разборчивостью дополнял и шлифовал в литературных салонах, в общении с творческой средой, совершенно не поступаясь своими убеждениями. В этом отношении весьма характерны его письма А. Блоку. Вот его высказывание о своем отношении к жизни в письме от середины сентября 1908 г. из дер. Желвачево: «... Одно только и утешает меня, что черпаю я все из души моей, все, о чем я плачу и вздыхаю и всегда стараюсь руководиться только сердцем... не надеясь на свой разум-обольститель. Всегда стою на часах души моей».

    Николай Гаврилович весьма и весьма недоверчиво относился к школьному воспитанию, видя в нем много ненужного, схоластического, уводящего в сторону от главных вопросов и всего того, что рано или поздно потребуется решать в жизни. Все это достаточно отчетливо видно из его писем сыновьям Александру и Михаилу. Приведем лишь отдельные выдержки из них. Но поскольку и все последующие письма, которые будут цитироваться, написаны им из Вилюйска в течение одного 1877 года, то в дальнейшем даты их написания можно будет не упоминать.

    «Милай друг Саша!

    Кандидатская диссертация и всякие школьные занятия – это глупости, которыми полезно заниматься.., но это не больше, как глупости, которые надобно отбросить, когда требуют обязанности...

    Мои милые друзья, Саша и Миша!

    ... Об учености моей надо вам судить тоже с большой свободою и с некоторою дозой сожаления. Я – самоучка, – во всем, кроме латинского языка, которому хорошо учил меня отец...

    ... Да, мои милые друзья, было время, и я был молод. И, не имея силы понимать, что могут быть совершенно пусты целыя долгия направления науки, имевшие сильных представителей...

    ... Учитель, профессор, почти всегда занимаются своим делом с отвращением; и для облегчения в своей тоске заменяют науку пустою формалистикой. А вдобавок обыкновенно и глупеют от глупой скучности своего ремесла... Даровитые люди уходят из учительства на службу по другим министерствам или идут в адвокаты, в купцы и в тому подобные профессии, более живые...

    ... Польза от школ есть. Но она происходит не от того, что чему-то в них учат... Юноши толкуют между собой о науке, о книгах; друг друга возбуждая к чтению, к размышлению... Но собственно преподавание в школах вообще пустая схоластика, ни к чему не пригодная, кроме того, чтобы, утомляясь, засаривались вздором и вследствие этого притуплялись умы...»

    Подобных высказываний о школе, об училищах, как и о самих учителях и профессорах у Николая Клюева, кажется, нет. С этой средой опыта общения у него почти никакого не было. Но о декадентстве в литературе и в искусстве не раз высказывался с антипатией. И при всяком удобном случае даже в устных выступлениях неутомимо разъяснял людям, как бережно следует относиться к культурным ценностям прошлого. Так, 14 января 1920 года, выступая на уездном съезде учителей в Вытегре, он говорил: «Думают, подозревают ли олончане о той великой, носящей в себе элементы вечности, культуре, среди которой живут? Знают ли они, что наш своеобразный бытовой орнамент: все эти коньки на крышах, голуби на крыльцах домов, петухи на ставнях окон – символы простые, но значительно глубокие, понимания олонецким мужиком мироздания? Чувствует ли учительство, по самому положению своему являющееся разъяснителем ценностей, чувствует ли оно во всей окружающей, подчас ничего не говорящей непосвященному, обстановке великие непреходящие ценности искусства?

    Искусство, подлинное искусство во всем: и в своеобразном узоре наших изб, и в архитектуре древних часовен, чей луковичный стиль говорит о горении человеческих душ, подымающихся в вечном искании правды к небу... Надо быть повнимательней ко всем этим ценностям... Учительство должно оценить этот источник внутреннего света по достоинству, научить пользоваться им подрастающее поколение. Спасти деревню от грозящей ей волны карточной вакханалии, фабрично-заводской забубенности и хулиганства...»

    Здесь мы видим, что мысли Клюева во многом смыкаются с думами Чернышевского о ненужности схоластического и бездушного просвещения, способного вызвать у ученика лишь скуку и отбить желание к постижению вечных непреходящих истин красоты, культуры, науки.

    И если Чернышевский называл себя самоучкой и гордился этим, Клюев тем более имел право это определение применять к себе. Как уже было сказано, он нигде не учился, кроме двух лет в Вытегорском городском училище. Главное воспитание и учение у него, как и у Чернышевского, было домашним. Вернемся еще раз к образу матери поэта, Прасковьи Дмитриевны. Вот как сказал о ней Клюев: «Памятовала она несколько тысяч словесных гнезд стихами и полууставно, знала Лебедя и Розу из Шестокрыла, Новый Маргарит – перевод с языка черных христиан... письма протопопа Аввакума, индийское Евангелие и многое другое, что потайно осоляет народную душу – слово, сон, молитву, что осолило и меня до костей, до преисподних глубин моего духа и песни...».

    В душе молодого Клюева царила культура Древней Руси, и его пытливый и памятливый ум заставлял настойчиво заниматься самообразованием.

    Николай Чернышевский написал известную работу, наделавшую в свое время в литературных и ученых кругах немало шуму, «Отношения эстетического искусства к действительности». И хотя некоторыми ее положениями он оставался верным до конца жизни, тем не менее философские и эстетические взгляды его менялись, о чем не раз и довольно пространно он писал своим сыновьям.

    Николай Клюев, строго говоря, не был теоретиком. Но многие его статьи и высказывания убедительно свидетельствуют и об этой стороне его дарования. Из отдельных работ поэта и в особенности писем из Сибири, все еще полностью не изданных, можно было бы без особого труда выстроить его теорию взглядов на искусство вообще и современной ему литературы в особенности, о его отношении к действительности. Предметная осязаемость слов и образов, богатство поэтических красок, безукоризненное знание корневой крестьянской культуры и были основой творческой эстетики поэта, редкостного по своей органичности слова и образа, замысла и его воплощения. Все это позволило после 40-летнего замалчивания его творчества В. Г. Базанову сказать в своем предисловии к сборнику поэта, вышедшему в Малой серии «Библиотеки поэта» в 1977 году, примечательные слова: «Знакомясь с песнями из Заонежья, критики недоумевали: что это? Народные песни, записанные Клюевым, или песни самого Клюева, созданные на основе заонежского песенного фольклора? Поэта даже упрекали за то, что он скрыл от читателя подлинные источники этих песен...»

    Такие критики не могли допустить, что Клюев был сам носителем и ярким выразителем глубинных истоков народной культуры.

    Рассмотрим еще одну схожую параллель в судьбах Чернышевского и Клюева. Первый видел в крестьянстве и его общинном устройстве основную силу, через которую можно прийти к социальному переустройству общества, поскольку организованной сознательной силы рабочий класс в то время еще не представлял. Так и Клюев в годы своей молодости призывал крестьян к неповиновению властям, видя в крестьянстве образ народа-богоносца. Первый биограф Николая Клюева петрозаводский краевед Александр Грунтов в материалах к биографии поэта, которые были опубликованы в журнале «Русская литература за 1973 год» в 1-м номере, стр. 118-126, писал: «События 1905-1906 гг. захватили молодого поэта и отвлекли его от литературы. В эти годы Клюев целиком отдался революционной работе. В настоящее время установлено, что он был связан с Всероссийским крестьянским союзом. Поэт ходил по деревням, распространял прокламации Крестьянского союза и призывал крестьян к неповиновению властям. За свою агитационную деятельность он был арестован в январе 1906 года и пробыл четыре месяца вначале в Выборгской, а потом до августа в Петрозаводской тюрьме...».

    Чернышевского арестовали 7 июля 1862 года по обвинению в сношениях с Александром Герценом и в составлении воззвания «К барским крестьянам» и в приготовлении к возмущению». Как обвиняемый в государственном преступлении он был заключен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. Здесь он находился около двух лет. Затем его судили и приговорили к каторжным работам на 14 лет. Срок каторги позже был сокращен до 7 лет.

    Некоторые сведения о Петропавловской крепости того времени. У многих сложилось о ней неверное мнение как о тюрьме, ворота которой раскрывались перед новыми преступниками. А между тем крепость носила скорее устрашающий характер в символическом смысле. Это будет видно и из такого факта. Чернышевский был 115-м узником Алексеевского равелина от момента заключения в нем декабристов. А ведь то был конец 1825 года! Таким образом, за весь этот период узниками его в течение года становились всего 3 человека. А в течение последних 13 лет сюда вообще не водворялся ни один человек.

    Реформа 1861 года не способна была разрешить все крестьянские вопросы, а в ряде случаев еще больше их усугубляла. В отчете за минувший перед реформой год шеф жандармов В. Долгоруков писал: «Всего в 1861 году оказано было неповиновение временнообязанными крестьянами в 1176 имениях; воинские команды были введены в 337 имений; из них в 17 крестьяне напали на нижних чинов, а в 48 – сопротивлялись арестованию виновных или насильно освобождали задержанных, в 126 буйствовали при укрощении неповиновавшихся. Из числа их убиты или от нанесения ран умерли 140 человек, легко ранены или ушиблены 170 человек; были заключены под стражу 268 человек, из которых преданы суду военному 223, гражданскому 257, отданы временно в арестантские роты и в рабочие дома 93 человека. Кроме того, были подвергнуты наказанию розгами 1807 человек».

    А что же в это время происходило у нас в Олонецкой губернии? Смысл реформы заключался не в размежевании крестьянских и помещичьих земель, а в упорядочении землепользования. Но в этих действиях было много противоречивого и непоследовательного. Все это привело к тому, что даже в центральных газетах того времени нередко встречались заметки о бедственном положении крестьян Олонецкой губернии. И губернатор нашего края на одно из таких выступлений вынужден был дать ответ. Он рассказал о мерах, которые принимает губернское начальство, чтобы сократить, а потом и вовсе ликвидировать очаги голода.

    «К молодому поколению». В конце апреля следующего года В. Долгоруков докладывал Александру II о все возрастающей с каждым днем смелости революционеров, особенно в среде литераторов, ученых и учащейся молодежи. Он обращал внимание императора и на «вредный дух», проявляющийся в военных академиях.

    Сидя в Петропавловской крепости, Чернышевский не столько следит за событиями, происходящими за ее стенами, сколько погружается в свое творчество. За два года, проведенных в этих мрачных стенах, ему удалось создать неимоверно много – более 300 печатных листов беллетристики, статей по вопросам политической и социальной экономии, различных переводных работ. Не будем касаться хода следствия, процедуры допросов и обвинения, заметим только: во всем этом деле темную и провокационную роль сыграл поэт Всеволод Костомаров, сотрудничавший с полицией. Характерно, что, говоря о нем в те дни и спустя много лет, Чернышевский не испытывал к нему никаких ненавистных чувств, кроме недоумения, мол: он находился не в своем уме. Свой «Костомаров» в тридцатых годах будущего столетия появился и у Николая Клюева, но об этом несколько позже.

    Николай Клюев был арестован ОГПУ в Москве в начале февраля 1934 года. К этому времени его антисоветские и антикоммунистические взгляды были уже стойкими. Первые разочарования в революции, в которую он вкладывал свои лучшие душевные чаяния, стали проявляться уже в начале двадцатых годов, когда городской пролетариат в лице вооруженных продотрядов пошел в наступление на деревню, на извечного своего кормильца.

    «Земля крестьянам!» – формально к этому времени считался выполненным. Земля у помещиков была отобрана. Но стали ли крестьяне полноправными хозяевами своих наделов? Продразверстка, проведенная в 1919 году, как элемент политики военного коммунизма просуществовала до 1921 года. Она окончательно подорвала деревню и веру у мужика в справедливость новой власти. Об этом свидетельствуют многочисленные восстания. Если после реформы 1861 года крестьянские волнения и их жертвы исчислялись десятками и сотнями, то здесь дело приняло более крутой поворот. Количество взбунтовавшихся уездов и целых губерний, доведенных до отчаяния действиями вооруженных продотрядов, временами не поддавалось учету, а жертвы исчислялись тысячами. Чего стоили одни ленинские телеграммы: «принять самые жестокие меры подавления...»; «расстрелять не менее 150 человек...»; «взять до 300 заложников». И перечень таких телеграмм можно продолжить.

    Знал ли обо всем этом Клюев? Обо всем знать, конечно, не мог, но многое видел своими глазами и слышал от очевидцев. Впоследствии эти события найдут место в его знаменитых поэмах «Погорельщина», «Песнь о Великой Матери» и многих стихах.

    Он был арестован в результате доносов письменных и устных. Последний из них был опубликован в «Литературной газете» (существовала и печатная форма доноса, которая действовала наверняка) 26 января 1934 года за подписью критика Е. Усиевича. Несколько строк из него следует процитировать: «Если вспомнить классово-враждебные высказывания предыдущего этапа того же Клюева и других апологетов кулацкого хозяйства и вообще буржуазного общества, то различие выступает достаточно ярко. Продумать же его совершенно необходимо, чтобы, когда речь идет о расстановке классовых сил на данном этапе, не оглядываться всякий раз на то место, где стоял классовый враг в восстановительный период, чтобы из-за этого не проглядеть его новых позиций, его новой усложненной маскировки».

    Вот и Клюев, как в свое время Чернышевский, если не с дощечкой с надписью «государственный преступник», то с клеймом «враг народа» был выставлен у позорного столба коммунистической печати на виду всей читающей общественности. А через неделю поэт уже давал первые показания в органах ГПУ и отвечал на вопросы следователя. С этим делом там не тянули.

    И Чернышевский, и Клюев – оба достойно и несгибаемо, с полным осознанием правоты отвечали на вопросы следствия, отвечали прямо и бескомпромиссно. Они были цельными личностями, неразрывно воспринимавшими слова и поступки. Дело убеждения для таких людей – это дело их жизни. И они за них смело шли на страдания. Вспомним горькую справедливость слов Николая Гавриловича, сказанные им по смерти Добролюбова: «Людям такого закала и таких стремлений жизнь не дает ничего, кроме жгучей скорби». Мне представляется, что эти слова он примерял и к своей собственной жизни.

    «Во всей русской литературе, за исключением, может быть, протопопа Аввакума и, пожалуй, еще Чернышевского, не сыскать более трагической фигуры, чем Николай Клюев. Судьба последнего мне представляется еще более драматичной. Но творческий его дух, несмотря на некоторые покаянные нотки в поэме «Кремль», опубликованной в 2008 году во втором номере журнала «Наш современник», остался несломленным. Поэма писалась в условиях ссылки, в условиях жесточайшего голода и унижений, к сожалению, так и осталась неопубликованной, да и могла ли она появиться в печати... Клюевоведы еще не сказали о ней свое слово, и разговор о ней, как я думаю, впереди».

    Так не были сломлены и нравственные силы Николая Чернышевского, и ничто не могло повлиять на отречение его от своих убеждений, от проповеди тех идей, которые и составляли суть его души. Одно из таких убеждений – это социальное переустройство общества в опоре на крестьянскую общину.

    «Ярким примером стойкости Чернышевского, его гордости и уверенности в правоте своего дела, – писал А. А. Демченко в книге «Н. Г. Чернышевский» с подзаголовком («Для учителя»), – явился отказ от подачи прошения о помиловании. Жандармский офицер Винников, прибывший с соответствующими поручениями от генерал-губернатора, впоследствии вспоминал невозмутимо-спокойный вид Чернышевского и его полные достоинства слова: «Благодарю, но видите ли, в чем же я должен просить помилования?! Это вопрос... Мне кажется, что я сослан только потому, что моя голова и голова шефа жандармов Шувалова устроены на разный манер, – а об этом разве можно просить помилования. Благодарю вас за труды... От подачи прошения я положительно отказываюсь».

    – Да, голубчик, – рассказывает Винников своему собеседнику, – увидеть-то я тогда Чернышевского увидел и говорил с ним с глазу на глаз, а, уезжая от него, мне сделалось стыдно за себя, а может быть, и другое...».

    Подобную силу духа перед властью беззакония проявлял и другой сибирский страдалец – Николай Клюев, у которого тоже голова была устроена совсем на иной манер, чем у шефа – главного властного опричника Ягоды. Но, как ни странно, круг сочувствующих людей, которые ему оказывали поддержку, главным образом моральную, был куда уже, чем у Чернышевского. Между Клюевым и читающим слоем общества того времени, зачумленным всеохватной коллективизацией, стояла глухая стена, тем более что крестьянская прослойка все еще была далека от политических и литературных страстей. И к этому времени его критики, комиссары от литературы, сумели вылепить из Клюева образ кулацкого поэта. Он по существу оказался вытесненным из литературы. А после ареста оказался за гранью нормального человеческого существования. Справедливости ради скажем, что Чернышевский все же не испытал таких чудовищных унижений и страданий, которые выпали на долю Клюева, и у нас еще будет возможность рассмотреть и эту сторону вопроса.

    «Против меня нет обвинения, – заявил он в сдержанном и полном достоинства письме к Александру II от 20 ноября 1862 года. «Я смело утверждаю, что не существует и не может существовать никаких улик в поступках или замыслах, враждебных правительству». – Эти слова были уже обращены к А. А. Суворову, петербургскому генерал-губернатору. Но, видя бесполезность своих обращений, он переходит к более решительным требованиям, объявляет голодовку. Ему разрешают свидание с женой, и он получает возможность в условиях заточения заниматься литературой и научной работой. Комиссия эти требования удовлетворяет, а подследственный чувствует, что одержал первую моральную победу.

    Ответы Николая Клюева на вопросы следователя полны мужества и достоинства. На прямые вопросы следователя он, не думая о последствиях, отвечает совершенно откровенно.

    «Вопрос следователя:

    – Ваше отношение к советской власти?

    Ответ Николая Клюева:

    – Я считаю, что политика индустриализации разрушает основу и красоту русской народной жизни. Причем это разрушение сопровождается страданиями миллионов русских людей... Окончательно рушит основы и красоту той русской народной жизни, певцом которой я был. Проводимую Коммунистической партией коллективизацию я воспринимаю с мистическим ужасом, как бесовское наваждение...».

    Когда архивы следственных органов, и местных, и центральных, стали относительно доступными, я ознакомился с материалами следствия десятков репрессированных писателей, и наших карельских, и столичных. По-разному в тех условиях вели себя люди. Вопросы с пристрастием выдерживали далеко не все, и понять это по-человечески можно. У каждого своя высота порога духовной и физической выдержки. И я не могу назвать ни одного имени, кто бы с такой же неоглядной смелостью, как Николай Клюев, был неколебим в своих убеждениях.

    Судебная коллегия ОГПУ от 5 марта того же года рассмотрела дело № 3444 по обвинению поэта по ст. 58-10 УК. Постановление судебного заседания гласило: «Клюева Николая Алексеевича заключить в исправтрудлагерь сроком на пять лет, с заменой высылкой в Колпашево (Западная Сибирь) на тот же срок, считая со 2 февраля 1934 года».

    «Я никогда не был на каторжных работах и не был каторжником ни в каком смысле слова. Совершенно верно, что я был в официальном органе правительства назван каторжником, но это была чистая формальность и ничего больше... Эти каторжные работы были для меня так же, как и для многих русских и польских политических ссыльных, в среду которых меня бросила судьба, чисто номинальными, – существовали на бумаге, но не в действительности».

    Отбывая каторгу вместе с Чернышевским, Сергей Стахевич вспоминал: «К принудительным работам начальство привлекало нас очень редко, сами работы были совершенно пустяковые и кратковременные. Николая Гавриловича начальство не требовало никогда ни к каким работам».

    «Приходят в голову волнующие стихи, но записать их под лязг хозяйской наковальни и толкотни трудно...». И тогда же по настоянию многих друзей он обращается на имя Калинина с просьбой о помиловании. Не хватило духу, как у Чернышевского, отклонить предложение? Все было значительно сложнее. Еще раз напомним, что поэт оказался за гранью человеческих условий, буквально брошенный на выживание. Во имя будущей работы частью своего убеждения он готов был поступиться, когда в этом прошении писал: «Если я в чем и виновен, то своей будущей работой оправдаю все». Ему представлялось, что если его и не освободят, то хотя бы разрешат публиковаться. Лишь в этом он видел смысл своих духовных поисков и художественных прозрений. Но это были иллюзорные надежды. Те, до кого дошло его письмо, остались глухи к голосу поэта-страдальца.

    Многих талантливых людей, кто хоть в чем-то был не согласен с крепнущей диктатурой пролетариата и ОГПУ, этим вооруженным отрядом партии, и мог оказать влияние на общественное мнение, ссылали подальше не только от столиц, но и из пределов центральной России – в Сибирь, Коми или на строительство ББК в Повенец, где в свое время отбывал свою мягкую ссылку Всесоюзный староста М. И. Калинин и мог в окрестных лесах с ружьишком охотиться на боровую дичь.

    Власти любой эпохи находят способы защиты от людей, или покушающихся на нее, или активно сопротивляющихся ей. Вот и Чернышевского было опасно держать даже в Петропавловской крепости. Но не будь его ареста, гражданской казни, заточения и, в конечном счете, сибирской каторги и ссылки – звезда его всенародного признания едва ли бы взошла так высоко. Арест подтолкнул Чернышевского к быстрейшему написанию романа «Что делать?», повести «Пролог», ряда замечательных публицистических работ и научных статей.

    Клюев был лишен и этой возможности – творить. А уж тем более публиковаться. И как это ни горько, почти никакого общественного резонанса его арест и ссылка не вызвали. К подобному в СССР уже начинали привыкать. А авторитет Горького, который хорошо знал поэта и, видимо, сочувствовал ему, был уже к этому времени поставлен на службу партийно-государственной машине.

    Вскоре после того, как Чернышевский был сослан в каторжные работы (другое дело, что там никаких каторжных работ не было), Александр II выехал на охоту в Новгородскую область. В свите сопровождающих монарха оказался и поэт Алексей Константинович Толстой. Царь с ним разговорился и поинтересовался литературными новостями.

    – Русская литература надела траур, – сказал откровенно поэт, – по поводу несправедливого осуждения Чернышевского...

    – Прошу тебя, Толстой, никогда не напоминать мне о Чернышевском, – прервал его царь.

    А о «народном заступнике» Всесоюзном старосте и говорить не приходится. Да что уж там говорить о властях, если Клюева вытеснили из литературы критики-комиссары, взявшие на себя роль обвинителей. И как ни обидно, сам позже пострадавший от доносов тех же «комиссаров», на него написал донос молодой, но уже довольно известный поэт Павел Васильев, некоторое время проживавший с ним на одной квартире. Но удивительно, что как Чернышевский не питал никакой особой неприязни к провокатору Костомарову, так и Клюев в письмах из Томска защищает Васильева от нападок критики и видит в нем прежде всего замечательного поэта, у которого все впереди. Но впереди у того же Васильева оставалось уже не больше двух лет свободы и вообще жизни... А вспомним, как Клюев терпеливо и снисходительно относился к великому таланту Есенина и почти молча переносил его нападки, чаще незаслуженные. И отвечал ему мудро-лукаво, и то разве что только в стихах. Благородное свойство великих натур в том, видно, и состоит, что они умеют прощать и быть снисходительными к людским слабостям и заблуждениям.

    Даже к своим гонителям Чернышевский был настроен весьма миролюбиво. «Эта ссылка для меня прямо-таки полезна: она увеличивает в публике мою известность, и выходит – особого рода реклама», – признается он Сергею Стахевичу. Но, к сожалению, реклама слишком подзатянулась.

    Взоры свободомыслящей России были направлены к месту каторги и затем ссылки Чернышевского. Его трижды пытались вызволить. И после каждой попытки такого «спасения» надзор над ним только усиливался.

    поэта делалась еще невыносимее. Правда, по неофициальным источникам, участь Клюева была все же смягчена в результате такого заступничества. Из Колпашево он был переведен под надзор в Томск. О его тамошней жизни речь впереди.

    Власти стерегли Чернышевского в городе Вилюйске в Якутии, куда свободно могла долететь разве что только птица. Стерегли тройным кольцом стражи. Тюремным строем его жизни руководили из недр государственного управления. Но эти могущественные силы не могли и не в состоянии были свести на нет его влияние на русское общество. Если имя Чернышевского в жарких спорах интеллигентских кружков того времени и не называлось прямо, то сам дух его присутствия витал повсюду, где намечался проблеск истинного и прогрессивного. И чем туже сжималось кольцо неволи, тем выше возносилась его творческая звезда, ярче светился венец страдальца за народное дело.

    Власти 30-х годов прошлого столетия, куда более изощренные в преследовании своих жертв, не могли допустить, чтобы звезда гениального поэта Николая Клюева, народного мудреца, нашего олонецкого ведуна, засветилась во всю силу своего таланта. У идеологических стражей был весьма отменный нюх на истинные таланты, прозрения которых были опасны направлению официальной политики, основанной на насилии. Они понимали, чем мог бы грозить талант Клюева, дай ему волю развернуться в полную силу:

    Я пришел к тебе, сыр-дремучий бор, 
    Из-за быстрых рек, из-за дальних гор, 
     
    ... Подышать лесной древней силищей.

    К концу 20-х годов Клюев не имел никакого литературного пристанища, где бы мог хоть что-то опубликовать. Ему еще давали возможность дышать, но петь было уже невозможно: «Я сгорел на своей «Погорельщине», как некогда сгорел мой прадед протопоп Аввакум на костре пустозерском». А еще задолго до этого, в 1916 году, он писал:

    Когда сложу свою вязанку 
     

    гремел мой прадед Аввакум.

    Поскольку Николая Клюева не печатали, да и трудно было бы представить в печати такие вещи, как «Погорельщина», «Песнь о Великой Матери», «Каин», то ему ничего иного не оставалось, как читать свои сокровенные поэмы в дружественных кругах, частных домах. И наивно было думать, что эти чтения не станут известны органам ОГПУ, зорко следившим за каждым шагом поэта. Клюев не был наивным человеком, но и жить с замкнутым ртом он не мог. Его высказывания о неприятии им существующих порядков были точны и афористичны, они передавались из уст в уста, а некоторые из «друзей» оказались людьми недостойными... Все это и привело вскоре к трагической развязке.

    Слова о том, как он сгорел на своей «Погорельщине», были адресованы им из колпашевской ссылки своему другу-соратнику по убеждениям и поэтическим исканиям Сергею Клычкову. Последнему еще разрешали что-то писать и даже публиковаться до 1937 года. А Клюеву ничего иного не оставалось, как погружаться в свои раздумья.

    И Чернышевский, и Клюев, оба они обладали не только глубоким литературным даром, но и провидческим умом. У каждого из них можно встретить немало таких высказываний, которые еще долго будут привлекать внимание читателей. Остановимся на некоторых из них. Автор «Что делать?» в своем знаменитом романе предугадал многое не только в социальном устройстве общества, но и в личных отношениях людей. Наиболее точным из его пророчеств оказались предсказания литературных судеб писателей, ставших через годы гордостью русской литературы. Узнав в Вилюйске о неизлечимой болезни Некрасова, он писал своему другу и родственнику академику Пыпину: «Если, когда ты получишь это письмо, Некрасов будет еще дышать, скажи ему, я горячо любил его... Я убежден, что слава его будет бессмертна, что вечна любовь к нему России, гениальнейшему и благороднейшему из всех русских поэтов».

    Вот лишь небольшая цитата из его статьи о Л. Н. Толстом, опубликованная в журнале «Современник» в 1856 году: «Граф Толстой обладает истинным талантом... Этот талант принадлежит человеку молодому, со свежими жизненными силами, имеющему перед собой еще долгий путь – многое новое встретится ему на этом пути, много новых чувств будет волновать его грудь, многими новыми замыслами займется его мысль, – какая прекрасная надежда для нашей литературы, какие новые богатые материалы жизнь даст его поэзии. Мы предсказываем, что все данное доныне графом Толстым нашей литературе – только залог того, что совершит он впоследствии, но как богаты и прекрасны эти надежды».

    Столь же проницательными были и его высказывания о Щедрине, Писемском, Гончарове...

    Николай Клюев с такой же зоркостью всматривался в крупные дарования в начале их пути. Не говоря уж о Есенине, в первые строки которого, по выражению Сергея Городецкого, он буквально «впился», горячо приветствовал по первым публикациям творчество «молодого львенка» Павла Васильева, талант молодого художника Яр-Кравченко и всеми силами помогал становлению его дарования. Кстати, и псевдоним «Яр» он сам придумал для художника, чтобы одним этим придать энергию его русскости и выразительности. Но самое поразительное, что свои пророчества он сумел сделать не о литературных судьбах молодых, не в вопросах искусства (хотя и они весьма любопытны), а в вопросах социально-общественного характера. В те дни, когда, по его выражению, «Маяковскому снился гудок над Зимним», он писал такие строки:

    К нам вести горькие пришли, 
    Что зыбь Арала в мертвой тине. 
     
    Моздокские не звонки ковыли.

    А ведь Аралу в те годы беда еще не угрожала, и до чернобыльской трагедии было далеко, и под Моздоком все было спокойно.

    С невероятной прозорливостью он подсмотрел в 1921 году, что с ним случится в 1935-м, когда он будет находиться в Томске и выпрашивать кусок хлеба у церковной ограды:

    Стариком, в лохмотья одетым, 
     
    Я был когда-то поэтом, 
    Подайте на хлеб Христа ради.

    В эти годы творчество Клюева складывалось внешне благополучно. Выходили его сборники, появлялись стихи в периодической печати. Еще жив был Александр Блок, с интересом следивший за развитием его удивительного таланта и находившийся некоторое время под воздействием его взглядов на народ и искусство. Не оставалась равнодушной к нему и критика. Поэты первой величины – Валерий Брюсов, Николай Гумилев, Осип Мандельштам и другие – оставили о нем возвышенные отзывы. Его узнавал свой читатель и начинал привыкать к его лесному имени, своеобычному голосу. Еще не все иллюзии о «земном мужицком рае», который несет деревне революция, были изжиты; еще декреты Ленина он сравнивал с «игуменскими окриками», способными внести во взбаламученный мир лад и гармонию... Но в то же время провидческой душе поэта, «олонецкого ведуна», сквозь шелест кумачовых знамен и оглушительную пестроту пролетарских лозунгов виделись новые горькие дни, когда отринутому от живого дыхания литературы, потерявшему связь с читателем, ему уже ничего другого не оставалось, как бросить такие безысходные слова:

    Я гневаюсь на вас и горестно браню, 
     
    Вы не дали и пригоршни овса 
    И не пускали в луг, где пьяная роса 
    Свежила б лебедю надломанные крылья!

    Строки эти были написаны в начале тридцатых, и в эти дни он уже хорошо понимал, куда зовет социалистическое переустройство Россию с ее православными традициями многовековой культуры, чуждое, как теперь бы сказали, менталитету нашей души и сознанию.

    каторг. Чернышевский все последующие годы после каторги жил в Вилюйске.

    У Клюева же условия ссылки были куда невыносимее. Наверно, нет, и не было ни одного ссыльного, который не мечтал бы официальным порядком и законным путем покинуть место своего заточения. Даже Пушкин на этот счет вспоминал, что есть особая прелесть возвращения свободным человеком туда, где ты был невольником.

    От избавления из ссылки мечтал не раз и Чернышевский. Но не дождался.

    Николай Клюев уповал лишь на окончание срока, мечтал выжить, вернуться к друзьям в Москву, а лучше всего на родину, чтобы заняться творчеством. Замыслов было много. И все же о смягчении его участи люди боролись. Еще в 1927 году, когда уже мало-помалу над поэтом начинали сгущаться тучи, известный писатель А. П. Чапыгин летом написал Горькому письмо в Италию; «Дорогой Алексей Максимович! Очень прошу Вас написать в Москву кому-либо из власть имущих о Клюеве, его заклевали, и он бедствует, а между прочим, поэт крупный и человек незаурядный. Пусть ему как-нибудь помогут. Не печатают его, и живет он по-собачьи. Жаль будет, если изведется».

    Среди современников Клюева были люди, не убоявшиеся в условиях разгоревшейся вокруг него публичной травли, развязанной официальными функционерами РАПП Л. Авербахом, А. Безыменским, О Бескиным, Г. Лелевичем и другими, вступиться за него в печати. Так, к примеру, известный в ту пору ленинградский литературовед Р. Ф. Кулле (впоследствии тоже погибший в лагере) написал в статье «Поэт раскольничьей культуры»: «Поэтическое слово Клюева несет в себе ту рудоносную концепцию крестьянской культуры, которая и Разина, и Пугачева, и Ивана Третьего понимает по-своему, преображения, в каких-то обратных преломлениях, за которые мы судить поэта просто не вправе, как не вправе упрекать то или иное слово за его первоначальное значение, скрытое, но веющее древней тайной...». Горький, по-видимому, пытался облегчить судьбу поэта не столько в 1927-м, сколько в 1936 году, когда из Колпашево его перевели в Томск. Но это уже после того, как поэт пройдет в гиблом поселке все круги ада, о чем свидетельствуют его письма Сергею Клычкову, а после ареста последнего – его жене В. Н. Горбачевой, С. Толстой-Есениной, дирижеру В. Голованову, великой певице Обуховой и другим. В хлопотах о его помиловании участвовали все названные люди, включая и самого Горького. Участь поэта была несколько смягчена, хотя смягчение это было весьма относительным.

    была вызвана не случайными стечениями обстоятельств, а схожестью поворотных моментов двух эпох, яркими представителями которых были эти фигуры. И, конечно, в путях их исканий и жизненных изломов многое было далеко не схожим.

    Чернышевский был дворянином с университетским образованием, правда, воспитывался в семье отца-священника и потому уже с ранних лет соприкоснулся с судьбами простых людей.

    Николай Клюев – коренной крестьянин, получивший образование главным образом самоучкой. Но знания его, и не только филологические, были весьма основательными. Умом он понимал значение дворянской культуры и в литературных салонах и творческих кругах впитывал в свою душу лучшие ее стороны. Не случайно в одном из стихотворений скажет: «Моя душа, как мох на кочке, пригрета пушкинской строкой». Но, постигая рафинированную культуру петербургского общества, он всегда оставался самим собой и старался держаться на некотором расстоянии от той среды, которая создавала питательную почву для поэзии и искусства модных веяний, чуждых природному таланту.

    В письме к Есенину, наставляя молодого собрата, как поступать и не поддаваться городским соблазнам, он писал: «Знай, свет мой, что лавры Игоря Северянина никогда не дадут нам удовлетворения и радости твердой...». О том, какой самобытностью, глубиной мысли сверкал ум Николая Клюева, красочно, хотя и несколько шаржированно, показала в повести «Сумасшедший корабль» (писательское общежитие в Петербурге в начале 20-х годов) Ольга Форш. Повесть эта с того времени и до начала 90-х годов не переиздавалась, и даже не была включена в полное собрание сочинений писательницы. Вот небольшой отрывок из описания образа Клюева под именем Микулы Селяниновича: «Лик широкоскул... А глаза – не досмотришься – в кустистых бровях с быстрым боковым оглядом... В скобку волосы, как у Гоголя, счесаны набок. Присмотревшись, кажется, что намеренно счесаны, чтобы прикрыть непомерно мудрый лоб. Нагнулся, чтобы достать что-то из-за голенища. Лоб сверкнул таким белым простором, под опавшими при наклоне космами, что подумалось: ой, достанет сейчас из-за голенища не иначе как толстенький маленький томик Иммануила Канта».

    Николай Чернышевский обладал умом аналитическим, но ум этот был рационален. Он и художественные вещи писал лишь ради того, чтобы его социальные идеи были для читателя более доходчивыми. И был он слишком цельной личностью, чтобы в своих художественных творениях расходиться с философскими и социальными воззрениями. Таков он был и в своих частных письмах, в которых ничего лишнего или случайного, противоречивого, – касался ли он семейных вопросов или когда в переписке с сыновьями рассуждал об учении Архимеда, теориях Мальтуса и Прудона. Факты для него сами по себе большого интереса не представляли, если они не выстраивались в четкую схему, концепцию его личных умозаключений. Каждое или почти каждое письмо Чернышевского напоминает маленький научный трактат.

    «впору завыть волком». Не будь каждодневных забот о пропитании, обогреве, телесной чистоте и теплой постели, его письма были бы наполнены иным содержанием, в которых мы увидели бы бездну социальных раздумий и философских исканий. Но и в этих кошмарных условиях в декабре 1934 года он завершает свой философский трактат «Очищение сердца», имевший, как и у Чернышевского, форму письма к конкретному адресату. В данном случае к Н. Христофоровой-Садомовой: «Я написал Вам свои мысли об очищении сердца. Вышло большое сочинение (оно сохранилось, но до сих пор не опубликовано. – И. К.). Много в нем сердечного волнения». Действительно, много. В этой работе Н. Клюев лишний раз доказал торжество духа над плотью, возвышенное над мелким и обыденным, мысли о вечном над повседневными суетами...

    Николай Чернышевский был убежденным материалистом и в своем учении, как прежде говорили адепты марксистской идеологии, сумел приблизиться и уже «вплотную остановиться перед историческим материализмом».

    Олонецкий баян Николай Клюев знал, конечно, Маркса и Гегеля. Но ему был чужд гегелевский идеализм, равно как и марксистский материализм. Он выработал свои критерии, если так можно сказать, материализма крестьянской эстетики и нравственности, создававшиеся столетиями избяного уклада и мудростью народа. И мир этот, в своей духовной силе проросший за свою многовековую историю величественными богатырскими былинами и чарующими сказками, отраженными в слове и в древнем рисунке – будь то книжная заставка, лопасть прялки или ветровое полотенце под шеломом крыши дома.

    Не будем упрекать Клюева за то, что в первые годы революции, которую воспринял с открытой душой художника, он пытался возвеличить словом и образ Ленина. Вскоре он убедился, что дело повернулось не туда и мечты о «крестьянском рае» так мечтами и остались. Вот что значило поэту самобытной силы идти против природы своего дарования. Конечно же, образ Ленина не мог получиться иным, лишь карикатурным. «Есть в Ленине керженский дух. Как будто истоки разрух он ищет». И критики-доносчики завопили: «Окулаченный Ленин». В те годы Клюев еще не мог предвидеть, что большевики пришли не выяснять «истоки разрух», а придать им дополнительное ускорение.

    Николай Клюев не имел своей семьи и постоянного домашнего очага, хотел обрести душевную устойчивость в разумном общественном устройстве, в котором было бы хорошо всем и ему самому. «Не хочу коммуны без лежанки, без хрустальной песенки углей!» – совершенно искренне восклицал он в 1918 году, не подозревая о том, что в 30-х годах именно эти отроки под перьями лихих критиков и станут клеймом его «кулацкой поэзии».

    же все было несколько по-другому. Вот почему письма Чернышевского из сибирской ссылки и были пропитаны мягкими тонами этих воспоминаний. И они его поддерживали в самые трудные минуты.

    Чернышевский и на каторге, и в ссылке очень много работал, то есть писал, размышлял и умственно развивался. Помимо большого количества дошедших до нас (а сколько не дошло!) писем, из-под его пера вышло немало художественных и научных произведений. К сожалению, некоторые из них были утрачены. Отдельные работы автор уничтожил сам. Что-то из работ доходило до Петербурга, что-то печаталось без подписи или под вымышленным именем. Во всяком случае, некоторый выход к читателю у него был. Клюев же этого был лишен начисто. Вероятно, какие-то работы Николаю Гавриловичу приносили заработок. В его письмах то и дело появлялись слова: «А денег у меня много», «Я ни в чем не нуждаюсь», «Я мог бы купить и городскую мебель, но для меня и эта хороша...» и т. д.

    Писал много в ссылке и Клюев. Жаль, что в его томском деле, хранившемся в областном КГБ, рукописей обнаружено не было. Можно только предположить, и косвенно это подтверждают его письма, что он создал большое количество стихов, несколько поэм, не говоря уж о письмах, которые были не просто письмами, а дневником души, горестных раздумий и откровений. Так, в письме к Н. Христофоровой-Садомовой в декабре 1936 года он упоминает, что «написал четыре поэмы». Что это за поэмы? Уже почти не осталось надежды, что они будут найдены. Слабое утешение от афоризма, будто рукописи не горят. Если и не горят, то все же нередко исчезают бесследно.

    Лучшим хранителем его произведений, как это ни парадоксально, оказались не частные дома или даже дружественные руки, а архивы следственных органов. Так, к примеру, его поэма «Песнь о Великой Матери» была не так давно обнаружена в московском следственном деле и составляет она около 6000 строк! Целая поэтическая эпопея!

    «Есть две страны – одна больница...», вошедшее теперь во многие сборники, изданные за последние два десятилетия, и покаянная поэма «Кремль», о которой ранее уже упоминалось.

    В письмах Чернышевского и Клюева из Сибири мы найдем немало общих дум и забот, касающихся прежде всего быта и творчества, вопросов пропитания. Это тоска по родине и близким людям, мысли о духовном и вечном. Попробуем сравнить некоторые отрывки писем.

    Из письма Н. Чернышевского жене Ольге Сократовне. 17 марта 1876 г.

    Дом, в котором я живу, – большой, теплый, хороший. В нынешнюю зиму, при всей силе здешних морозов, на окнах у меня ни разу не было ледяных узоров... Мебель простой работы. Я мог бы выписать более изящную мебель из Якутска: летом товары возят по реке, стало быть, мебель доехала бы цела, и обошлось бы это дешевле. Но та, которая у меня есть, удобна и достаточно хороша для меня.

    Из письма Н. Клюева Сергею Клычкову. 12 июня 1934 г.

    – это бугор глины с почерневшими от беды и невзгод избами, дотуга набитыми ссыльными. Есть нечего, продуктов нет. Милостыню же здесь подать некому, ибо все одинаково рыщут, как волки, в погоне за жратвой.

    Из письма Н. Чернышевского жене. Март 1876 г.

    Мой день обыкновенно проходит так: встаю я поздно, часу в двенадцатом. Уже готов самовар. Часа в три обедаю: после обеда опять пью чай. Кушанья у меня не французская кухня, правда, но ты помнишь, что я терпеть не могу никаких блюд, кроме как простого русского приготовления. Ты сама была вынуждена иметь заботу, чтобы повар готовил для меня какое-нибудь русское кушанье... Случается изредка, что старушка, готовящая для меня обед, забывши мой вкус, вздумает приготовить мне что-нибудь модное (она умеет хорошо готовить) – я гляну и отдаю модное блюдо слуге...

    Из письма Клюева С. Клычкову из Колпашева. 28 июня 1934 г.

    Дорогой мой брат и друг! Небо здесь в лохмотьях, косые налетающие с тысячеверстных болот дожди, неумолчный ветер... Свирепая 50-градусная зима, а я голодный, даже без шапки, в чужих штанах, потому что все мое выкрали в общей камере. Подумай, родной, как помочь моей музе, которой зверски выколоты глаза.

    ... А в остальном во всем, в белье, в платье и тому подобном, не боящемся перевозки, какой может быть недостаток, когда в Якутске довольно много людей богатых и ведущих светскую жизнь. И потому имеются хорошие магазины всяческих товаров, а у меня много денег. Действительно, много их. Я живу здесь, как в старину живали помещики.

    Из письма Н. Клюева С. Клычкову. Колпашево. 13 июля 1934 г.

    Нарым отрезан на 9 месяцев от всего мира. С ужасом жду зимы. Я нищий, без одежды и хлеба. Умоляю Вл. Кириллова подарить те оленьи пимы и шапку, которые он привез с Большой тундры. Они у него все равно погибнут от молей и полной ненужности. Это было бы моим спасением от 60-градусной зимы.

    Мне большого труда стоило разыскать сносный лист бумаги и написать письмо и заявление. Прошу тебя и о ней.

    Ни в каких вещах я не нуждаюсь; всего, что нужно, у меня изобильный запас. Например: у меня три хорошие шубы. И все другое нужное у меня в таком же избытке.

    Дорогая Варвара Николаевна... Получил перевод в Томск. Говорят, что это милость, но я вновь без угла и без куска хлеба. Постучался для ночлега в первую дверь. Жилье оказалось набитое семьей. В углу сумасшедший сын, ходит под себя... Боже! Что будет со мной дальше?

    В. Н. Горбачева – жена поэта С. Клычкова. С этого времени, видимо, чтобы не ставить под удар своими письмами друга поэта, жившего на грани ареста, всю свою корреспонденцию для семьи Клычковых он будет направлять на имя Варвары Николаевны.

    Я все пишу о простых людях, за услуги которых расплачиваюсь деньгами. Само собою, когда у меня много денег, то что мне за охота принимать одолжения от моих здешних добрых знакомых? А денег у меня много... Деньги, присланные тобой, и посылку, отправленную тобой в одно время с ними, я получил. То, что я получил в посылке, действительно мне нужно. Деньги были не нужны: у меня ж много...

    Из письма Н. Клюева В. Н. Горбачевой. Март 1936 г.

    Мне ставят в вину – конечно, борода и непосещение пивного зала. Посещение прекрасной нагорной церкви за городом с редкими образами. Для ссыльного – чудовищное преступление...

    Вскоре после этого Клюев меняет место жительства и переезжает в дом № 13 по Старо-Ачинской улице. Хозяйка дома Мария Алексеевна Балакина, будучи несколько знакома с творчеством Клюева, окружила поэта заботой и вниманием, оказала ему медицинскую помощь. Но приближалось лето 1937 года – пора массовых арестов и расстрелов.

    – спутники жизни почти любого ссыльного. Как видим, они преследовали и Н. Чернышевского, и Н. Клюева.

    Из писем Н. Чернышевского жене в период с 1875 по 1876 годы.

    Тебя, как видно, встревожила мысль, что у меня начинают портиться глаза. Это подумала ты совершенно ошибочно. Мое зрение ясное... Дело тут не в зрении. Я близорук до смешной, дикой степени близорукости, с той поры, как помню себя.

    Не могу же я жалеть, что и здесь не поганю, как никогда не поганил, я своего рта шампанским. А впрочем, оно здесь есть... Но по моей беззаботности о деньгах делаю множество лишних расходов.

    Весна почти установилась. Начинает показываться трава... Я перенес здешнюю зиму без всякого вреда для здоровья... Бродить по земле все-таки приятнее, чем по снегу...

    «для выдачи медикаментов по рецепту медика». И тогда по совету известного врача, хорошего знакомого Николая Гавриловича И. Бокова была отправлена вторая посылка-коробка с сопроводительным письмом на имя генерал-губернатора Восточной Сибири, и в конечном счете она пришла на усмотрение местных властей. И ссыльному наконец-то выдали лекарства и литературу. В посылке оказался и хинин, который был ему нужен, и он сразу же стал его принимать.

    Из письма Н. Чернышевского сыну Саше. 23 января 1877 г.

    Благодарю тебя за письмо, содержащее медицинские советы (советы петербургских медиков. – И. К.) для меня, за лекарства и медицинские книги, присланные тобою мне: «Жизнь Белинского», «Русская история в жизнеописаниях» – 6 выпусков; «Землевладение и земледелие» князя Васильчикова, 2 тома. От всей души благодарю тебя за каждую из них.

    В Вилюйске Н. Чернышевский прожил безвыездно под строгим надзором до 1883 года. Наконец ему был разрешен выезд в Россию с правом выбора места жительства в Архангельске или Астрахани. К сожалению, по настоянию родных, да и сам он больше склонялся к Астрахани, – все же родная Волга, был выбран этот город. Резкая перемена климата не способствовала улучшению его здоровья, хотя первые годы жизни в Астрахани он еще чувствовал достаточно сил для плодотворной работы и действительно успел сделать очень много. Об этом следует вести особый разговор. Летом 1889 года он наконец получает разрешение ехать в родной Саратов. Но дни его уже были сочтены. В ночь на 17 октября того же года он скончался от инсульта.

    Роковые дни с наступлением лета 1937 года надвинулись на Н. Клюева. На пике массовых арестов и расстрелов 5 июня он был арестован. 9 октября (вероятно, из-за обострившейся болезни поэта так долго тянулось следствие) ему было предъявлено обвинение, будто он являлся «активным сектантским идеологом» «Союза спасения России». Такого Союза, по крайней мере в Сибири, вообще не существовало. Он появился разве что в бредовом воображении следователей. И 13 октября Н. Клюев был приговорен «тройкой» к расстрелу. Приговор был приведен в исполнение спустя десять или двенадцать дней. Даже примерное место захоронения гениального крестьянского поэта установить не удалось.

    под запретом.

    В этой попытке исследования судеб двух знаковых фигур России разных эпох, я коснулся лишь некоторых сторон их жизни и творчества, сопоставимых по жизненным обстоятельствам, выпавшим на их долю.

    А судьбы славных сынов России, не только Н. Чернышевского и Н. Клюева, всегда будут напоминать людям об их ответственности за настоящее и будущее страны, своего народа и верного служения высшим идеалам отечества.

    – поэт, прозаик.

    Родился в заонежской деревне Хашезеро (1931 г.).

    «Полет», «Озерные песни», «Запах росы», «Заонежье мое» и др.

    Костин И. Две эпохи. Две личности. Две судьбы: (Николай Клюев и Николай Чернышевский) // Север. – 2009. – № 11-12. – С. 138-151.

    Раздел сайта: