• Приглашаем посетить наш сайт
    Шмелев (shmelev.lit-info.ru)
  • Кузнецова В.: Поэт, игравший самого себя

    Поэт, игравший самого себя

    Жизнь на родимых гнездах, 
    под олонецкими берестяными звездами, 
    дала мне песни, строила сны святые, как сама земля...
    Н. Клюев, 1919 г.

    «Он был очень умный, очень талантливый актер с величайшей интуицией», – писал о Николае Алексеевиче Клюеве его друг Николай Ильич Архипов, вытегорский редактор газеты, первый советский директор Петергофа (Петродворца).

    А вот и другое свидетельство.

    Лермонтовед, литературовед, профессор ЛГУ Виктор Андронникович Мануйлов в своей книге «Записки счастливого человека» так отзывается о нем: «Несомненно в Клюеве было много артистического, стилизованного, но настолько настоящего, ему только ведомого и присущего, что привычная маска уже воспринималась как единственное и неповторимое лицо».

    Театр Николая Клюева – это особый «личностный» театр, в котором актер, играя лишь самого себя, раскрывает перед нами и свою сокровенную жизнь, и «душу» Руси.

    Образ человека, расположенного к определенному поведенческому, публичному «наигрышу», к бытовому лицедейству, сохранился с детства и в памяти Игоря Западалова: «Николай Клюев... мне кажется стариком. У него длинные «поповские» волосы, узкая и короткая седоватая бородка... Кушая бабушкино угощенье, он непрерывно окает, говорит какие-то особые слова: «варенец», «брашна», «куманичное варение»... Бабушку ласково называл «домовуховой», меня, поглаживая по голове, «крестником Егорушкой»... Вспоминает Игорь Западалов и то, как одевался его крестный: высокие, в гармошку сапоги, полосатые, с напуском брюки, яркая васильковая с крестами рубаха, поверх которой висел на цепочке массивный крест, суконная поддевка с шелковой подкладкой, и давно уже ношенный, лоснящийся на лацканах долгополый пиджак. Позднее Игорь Западалов объяснит этот наряд, эту поведенческую линию Клюева как некий «... тайный зарок. На людях надо играть эту роль, которую взял вначале, нельзя менять пришедшуюся к лицу маску, облачаться в непривычные для публики наряды. Крестьянский поэт? Крестьянский! Вот и любуйтесь в салонах и на эстрадах непривычным видом «питомца овина, от медведя посла», который и перед императрицей и всем двором «стоял в грубых мужицких сапогах, в пестрядинной рубахе, с синим полукафтанцем на плечах».

    В наше время так одевался, сознательно выбрав для повседневного ношения исконно русские одежды известный фольклорист, историк, писатель Дмитрий Балашов. Однажды, на Днях Славянской письменности в Мурманске, на мой вопрос, не подражает ли он Клюеву в этом, он ответил просто: «Я русский человек. Мне удобно в русской одежде. Вы увидели в этом подражание Клюеву? Спасибо. Это достойный заступник народных обычаев, народный поведенческой стези, далекий от угодничества Западу. И я никому не подражаю. Я вот такой есть, я не ряжусь под русского, я живу по-русски».

    Да, в 1915 году Есенин и Клюев играли – т. е. выглядели и одевались так, как того хотелось владельцам и завсегдатаям великосветских салонов – в крестьянские поддевки, подстриженные в скобку. В петроградских журналах появлялись отзывы и в ироничном, и даже в издевательском тоне. Так в «Журнале журналов» (№30) за 1915 год отмечалось: «Новые артисты подвизаются на арене литературного балагана: Клычков, Клюев, Есенин, Ширяевец. Публике нашей, пресытившейся модернизмами, эстетизмами и футуризмами, нужна новая забава; забаву эту она найдет в сусально лживом народничестве Городецкого и братии, кстати, так безупречно патриотически настроенной».

    Однако есть и другие отзывы.

    21 октября 1917 году Сергей Есенин и Николай Клюев побывали в редакции «Ежемесячного журнала», где читали свои произведения... И вот что записал в свой дневник писатель Б. А. Лазаревский: «... пошел я в «Ежемесячный журнал»... Я, вообще не любящий стихов, вдруг услыхал двух поэтов – да каких! Великорусский Шевченко этот Николай Клюев, и наружность, как у Шевченко в молодости! Начал он читать негромко, под сурдинку басом. И очаровал! Проникновеннее Некрасова, сочнее Кольцова. Миролюбов плакал... Чуть было не заплакал и я. Не чтение, а музыка, не слова, а евангелие, а главное – дикция особенная... Как нельзя перевести Шевченко ни на один язык, даже на русский, сохранив все нюансы, так нельзя перевести и Клюева...».

    Я надену черную рубаху 
    Я вослед за мутным фонарем 
    По камням двора пройду на плаху 
    С молчаливо-ласковым лицом.

    Вспомню маму, крашеную прялку, 
     
    За окном ночующую галку, 


    Луговин поёмные просторы, 
    Тишину обкошенной межи, 
     
    И девичью песенку во ржи:

    Узкая полосынька 
    Клинышком сошлась – 
    Не вовремя косынька 


    Развилась по спинушке, 
    Как льняная плеть, – 
    Не тебе, детинушке, 
    Девушкой владеть!

     
    С маху не срубить – 
    Парня разудалого 
    Силой не любить!

    Белая березонька 

    Не кукуй, загозынька, 
    Про судьбу мою!..

    Но прервут куранты крепостные 
     
     
    С тростником поют береговым.

    Сердца сон, кромешный, как могила! 
    Опустил свой парус рыбарь-день. 
    И слезятся жалостно и хило 


    (1908, 1917)

    Не менее любопытно и свидетельство Владимира Чернявского о том, какое впечатление производило на Есенина чтение стихов Клюевым: «Есенин благоговел перед Клюевым как поэтом. В часы, когда тот читал с большим искусством свои тяжелые, многодумные, изощренно-мистические стихотворения и «беседные наигрыши», Сергей не раз молча указывал на него глазами, как бы говоря: «Вот они, каковы стихи!?»

    Актерский талант Николая Клюева отмечает и литературовед В. Г. Базанов: «В Клюеве было что-то от профессионального и причем очень талантливого актера, он умел перевоплощаться в простачка, блаженного и смиренного, или в хитрого олонецкого мужичка, а если нужно – в пророка: потрясал словом, витийствовал, проповедовал и заклинал. Многое в театральности Клюева, отнюдь не вульгарной, идет от народного краснобайства и игры в блаженного. Конечно, он не был юродивым, не ходил в рубище босиком по снегу, это был вполне здравомыслящий человек. /.../»

    Но такое своеобразное поведение – и в жизни, и в литературе – вызывалось у Клюева желанием выполнить особую миссию крестьянского поэта, а вовсе не стремлением к дешевой популярности.

    «В наши дни такой артист, как Николай Клюев, был бы находкой для любого народного театра», – отмечал он.

    Интересна в этой связи рецензия Клюева на спектакль, поставленный в 1923 году на Вытегорской сцене. 12 января 1923 г. этот спектакль был анонсирован газетой «Трудовое слово»: «Группой учащихся школы II ступени будет поставлена сказка «Подснежник» с прологом, пением и танцами». А 18 января 1923 года в «Трудовом слове» (№39) в рубрике «Наш театр» напечатан отклик Клюева: рецензия «Подснежник» (Атрибуция Клюеву с помощью стилевого и языкового критериев проведена К. М. Азадовским).

    В рецензии Клюев отмечает: «Юные артисты свежи, трогательны, их игра и чистые голоса обновляют сердца». Хорошее дело сделано: ... молодая травка говорит нам о том, что где-то в глубинах жизни таинственно зреет весна красоты. «Подснежник» на вытегорской земле вырос воочию!»

    То было в двадцатые годы. Однако, традиция продолжается и сегодня. Поэтому так хочется эти проникновенные слова Николая Клюева отнести и к сегодняшней детской вытегорской фольклорной группе «Олония», созданной педагогом Ниной Алексеевной Митрошкиной. Пусть цветет «Олония», пусть обновляет нам сердца...

    Однако учился ли где-то актерскому мастерству Клюев? Или талант его был от Бога?.. Или от сердца?

    приходил. Приходил один Есенин...

    В 1915-1916 гг. Николай Клюев и известная исполнительница народных песен Надежда Плевицкая совершили поездку с концертами по ряду городов России. Илья Шнейдер, организовывающий это концертное турне, отмечает: «В аккуратной поддевке, в смазных сапогах и с подстриженными в скобку волосами, приглаженными растительным маслом, он выходил «первым номером» на эстраду, низко, в пояс кланялся публике, разгибался, и, помолчав, говорил, резко окая: «Я не поэт, а мужик». Это был Николай Клюев. И принимали его везде восторженно».

    Однако воспринимали его по-разному. Так корреспондент владимирской газеты «Старый владимировец» в отчете от 15 декабря 1916 года писал, отметив «необычный успех талантливой гастролерши», о Клюеве просто в издевательском тоне: «Об остальных участниках концерта можно бы не говорить, если бы не большие претензии поэта Клюева на «неподдельную народность» его песен. Народного в них ровно столько же, как в его маскарадном костюме мужичка. Неистовый вой поэта с желанием походить как можно более на «всамделишнего» мужичка никого не убедил, несмотря на его заявление, что он не артист, и песни его складывались не на мягком диване, а в «курной избе». Ни читка, ни «курные» стихи Клюева не удовлетворили слушателей».

    Нижегородский литератор Б. Лавров по-иному воспринял Клюева (Беседа с Николаем Клюевым // Волгарь. 1916. №352. 23 декабря): «Н. А. Клюев поразил меня своей внутренней сосредоточенностью, его речь удивительно вдумчива, полна внутреннего созерцания, жива, образна, красива... Видя Н. Клюева и беседуя с ним, невольно и радостно понимаешь тот религиозный гимн, который он пост природе и Богу. Он – незакатное пламя жизни, природы радостный причастник».

    В 1960-х годах Илья Эренбург написал книгу «Люди, года, жизнь». Есть в ней и строки о Клюеве: «Осенью 1917 года меня позвала к себе молодая поэтессе М. М. Шкапская, которую я знал по Парижу. За столом сидел Н. А. Клюев в крестьянской рубахе и громко пил чай из блюдца. Он мне сразу показался актером, исполнявшим в тысячный раз затверженную роль». Так ли это было на самом деле, действительно ли Илья Григорьевич не поверил, что Клюев, говоря словами Дмитрия Балашова, «не рядится под русского, а живет по-русски», или по другой причине – из конъюнктурных соображений – написал так Эренбург, уже не установить...

    «Он не читал, а как-то выгибался голосом, порою ныл, порою назидательно вдалбливал слушателям свой дактиль, гипнотизируя их голосом своим, напоминающим кокетничание мяукающего кота. И все же так оно или не так, но преподносил Клюев подлинную поэзию, люби ее или отвергай, как кому будет угодно. Посыпались заказы, и Клюев выполнял их с удовольствием».

    «Плача о Сергее Есенине» описала Ольга Форш на страницах своего романа «Сумасшедший корабль»: «Он вышел с правом, властно, как поцелуйный брат, пестун, учитель. Поклонился публике земно – так дьяк в опере кланяется Годунову. Выпрямился и слегка вперёд выдвинул лицо с защуренными на миг глазами. Лицо уже было овеяно собранной песенной силой. Вдруг Микула распахнул веки и без ошибки, как разящую стрелу, пустил голос. Он разделил помин души на две части. В первой – его встреча юноши-поэта, во второй – измена этого юноши пестуну и старшему брату и себе самому...

    Еще под обаянием этой песенной нежности были люди, как вдруг он шагнул ближе к рампе, подобрался, как тигр для прыжка, и зашипел язвительно, с таким древним накопленным ядом, что сделалось жутко. Уже не было любящей, покрывающей слабости матери, отец-колдун пытал жестоко, как тот, в «Страшной мести» Катеринину душу за то, что не послушала его слов...

    Никто не уловил перехода, когда он, сделав ещё один мелкий шажок вперёд, стал говорить уже не свои стихи, а стихи того, ушедшего... /.../. Было до такой верности похоже на голос того, когда с глухим отчаянием, ухарством, с пьяной икотой он кончил:

    Ты Рассея моя, ... Рас.. сея... 

    С умеренным вожделением у публики было кончено. Люди притихли, побледнев от настоящего испуга. Чудовищно было для чувств обывателя это нарушение уважения к смерти, всеобщим эстетическим и этическим вкусам. Микула опять ударил земной поклон, рукой тронув паркет эстрады, и вышел торжественно в лекторскую».

    ... По-иному читал Клюев стихи Есенина студентам литературного факультета педагогического института в Томске, пришедшим к нему – ссыльному поэту – в дом на улице Красных пожарников с просьбой почитать стихи Есенина. «С особым волнением, с дрожью в голосе и, кажется, искренними слезами на глазах, прочел он по нашей просьбе «Клен ты мой опавший...». И долго потом не мог успокоиться, вздыхал и проводил ладонями по глазным впадинам...

    Глядя на него и слушая его декламацию, чувствовалось, что читает он не для нас, что даже забыл о нашем присутствии – настолько весь отдавался во власть волшебной музыки есенинского стиха и, надо полагать, наплыву собственных глубоко личных чувств.

    Его чтение нельзя было назвать декламацией в обычном понимании этого слова. Не назовёшь его и пением или речитативом. Это было что-то такое, что объединяет в себе и то, и другое, и третье. И вместе с тем не похожее на каждое из них в отдельности. Слушать его было непривычно, по-своему трудно, но усталости не ощущалось» (Казуров В. Ф. В поход за поэзией // Красное знамя, г. Томск. 30-31 дек. 1989 г. №229-330. С. 10).

    «Плач о Сергее Есенине», написанная и прочитанная уже в начале 1926 года – на вечере памяти Сергея Есенина (а 28 декабря 1926 года в годовщину смерти поэта – появившаяся на страницах «Красного знамени») – это произведение, с которого началась активная травля Николая Клюева. Уже в апреле 1927 года поэт А. Безыменский в «Комсомольской правде» (№76) в статье «О чем они плачут?» писал: «... что это кулацкий плач, что это кулацкие эмоции, что это контрреволюционная симфония, что в целом это черносотенное «русское дело»...».

    В том же 1927 году вышли в свет знаменитые «Злые заметки» Николая Бухарина, с которых началась кампания травли против есенинщины, «кулацких настроений» и «поповщины». В 1927 году «Плач о Сергее Есенине», правда, был издан отдельной книгой, в которой было опубликовано и исследование Павла Медведева «Пути и перепутья Сергея Есенина».

    И всё. С 1928 года по 1977 год Николай Клюев был неиздаваемым поэтом. В 1931 году и литературовед Л. Тимофеев оценит и «Плач...» Н. Клюева, и его поэму «Погорельщина» (горький и искренний реквием по гибнущей в коллективизации России) как... «Совершенно откровенные декларации озверелого кулака». Уже из ссылки в 1934 году Н. Клюев писал С. Клычкову: «Я сгорел на своей «Погорельщине», как некогда сгорел мой прадед протопоп Аввакум на костре Пустозерском».

    А далее – просто: 2 февраля 1934 года арест, 5 марта 1936 года – приговор: «... Исправтрудлагерь сроком на 5 лет с заменой высылкой в г. Колпашев (Зап. Сибирь) на тот же срок».

    В октябре 1934 года (из-за полной невозможности «прокормиться» в Колпашеве и благодаря помощи, как принято считать, М. Горького и Н. А. Обуховой) Клюев под спецконвоем переведен в г. Томск. Три года, проведенные в Томске – несколько квартир, которые не переменил, стараясь остаться в центре – у церкви, куда ходил постоянно, где его принимали за человека – как поэта – оборвались внезапно. 5 июня 1937 года Клюев был вновь арестован, 13 октября 1937 года «тройкой» Управления НКВД Новосибирской области был приговорен к расстрелу – и 23-25 октября 1937 года приговор был приведен в исполнение. (Точную дату расстрела установить не удалось. Впрочем и место его упокоения тоже!)...

    – актерский дар поэта не раз был отмечен современниками Клюева. Землячка поэта Н. Перуанская вспоминала: «Весь зал взрывался аплодисментами, восклицая: «Аи да молодец, как артист!», когда Николай Клюев изображал в народном театре Вытегры пряху, сидящую за веретеном, прядущую нить. Он был в платке на голове».

    Отмечает этот дар Клюева и В. В. Ильина, знавшая его по Томской ссылке: «Я вполне понимаю Шаляпина, который, по словам Клюева, врывался к нему иногда поздно ночью на Спиридоновке, где все дышало Поморьем (и иконы старинного письма, и художественная утварь), садился ему в ноги на кровать и просил: «Николушка, расскажи свои чудесные сказки-сказы». Шаляпин мог слушать их до утра, уходил отдохнувшим и как бы омывшимся в потоках этого чародейного искусства от ночных пирушек или утомивших его выступлении».

    Клюевский дар звукоподражания был изумителен, поразителен. Он изображал жужжание мухи под пальцами ребенка, разных животных, мог говорить разными голосами, так что трудно было предположить, что это говорит один человек».

    Для сына В. В. Ильиной рассказал Клюев «Сказ о Коте Евстафии». Это было перед Рождеством 1935 года. Сидя у елки, Николай Алексеевич рассказывал «Сказ...» как говорили сказатели его Родины, с выразительным подражанием, мимикой и жестами.

    Сказ про кота-ворюгу читал Клюев в Томске и для сына Нины Петровны Мягковой. В ее дом Клюева привел геолог Ильин. Нина Петровна подчеркивает эмоциональность рассказа Клюева, его дар перевоплощения: «Меня поразило, как с первых слов Клюев преобразился. Передо мной был совершенно другой человек. Передо мной был не больной и смертельно уставший старик, а мудрый и благообразный старец, как бы сошедший с иконы».

    «Всякое вообще революционное и переломное время сопровождается маскарадностью (Ср. Великую французскую революцию, Петровское время). И это, по-видимому, не просто «пир во время чумы». Мне кажется, что накануне и во время взрыва, культура распадается на отдельные течения, каждое из которых стремиться победить... Каждое такое течение подчёркивает свою «знаковость». «Знаковой» становится и одежда (См. у Маяковского: «Сегодня до последней пуговицы в одежде жизнь переделаем снова»)»...

    Клюев решил идти по выбранному еще его далеким предком протопопом Аввакумом пути. Только в стезе ревностной защиты народного уклада, обычаев и убеждений земледельцев, «древлей» православной веры, видел Клюев опасение русской культуры, духовного здоровья и социальной цельности государства. Вот почему он и внешним видом своим до последних дней в Томске стремился блюсти суровый образ «доли народного певца», готового «перед пастью львиною» не отречься от мечты о грядущем Китеж-граде, а если надо – принять мученическую смерть «самосожженца», – так объясняет Игорь Западалов внутреннюю потаенную суть Николая Клюева.

    Клюев сознательно выбрал себе роль заступника культуры Руси, ее обрядов, обычаев, языка – роль хранителя духа крещеной Руси. И справился со своей ролью до конца.

    // Встреча. – 2004. – №1. – С. 30-33.