• Приглашаем посетить наш сайт
    Лесков (leskov.lit-info.ru)
  • Солнцева Наталья: Николай Клюев
    Голгофское христианство

    ГОЛГОФСКОЕ ХРИСТИАНСТВО

    В Клюева поверил Иона Брихничев. Блок будто передал ему Клюева с рук на руки. Как-то в 1900 году крестьянский проповедник признался поэту-символисту: «Я не считаю себя православным, да и никем не считаю, ненавижу казенного бога, пещь Валаамову Церковь, идолопоклонство «слепых», людоедство верующих – разве я не понимаю этого, нечаянный брат мой!»[92] Еретическое, неортодоксальное христианство Клюева было, очевидно, подмечено идеологами российского голгофского христианства. Прежде всего – Ионой Брихничевым, бывшим священником, лишенным сана за распространение бунтарских идей. Он прожил долгую жизнь (1879-1968), переполненную политическими страстями, религиозными исканиями и полемикой, грезами о земном рае. Далеко не все из его идей были восприняты русской интеллигенцией. С апреля по июль 1906 года под его редакцией издавалась тифлисская еженедельная газета «Встань, спящий». Само название, да и цели издания вызывали усмешки. В «Опавших листьях» Василий Розанов обронит: «Встань, спящий»... Я бы взял другое заглавие: «Пробудись, бессовестный»[93]. Человек деятельный, Брихничев предпринимал одну за другой попытки по созданию своего печатного органа. В Царицыне он издавал журнал «Слушай, земля», запрещенный цензурой уже после шестого номера. В царицынской же газете «Город и деревня» он активно пропагандировал свои христианско-народнические идеи. Он понимал: для популярности и журнала, и газеты необходимы громкие имена. Вот тут-то он и обратился за помощью к Блоку. Блок же рекомендовал ему Николая Клюева. Это произошло в 1909 году, а в следующем 1910 Брихничев организовал московский еженедельный журнал «Новая земля» – орган голгофских христиан, поэтом-пророком которых и стал Николай Клюев. Идеи голгофских христиан, казалось, как нельзя лучше соответствовали его собственным нравственным и мировоззренческим позициям.

    Что означало голгофское христианство для русского общества, для русской литературы начала века, для голгофской жизни России между двух революций?.. И в истории литературы, и в истории религии это явление как-то не очень занимает исследователей. Но именно философия голгофского христианства максимально впитала в себя все особенности того времени, всю амальгаму мятежи ости, революционности, идей о необходимости голгофской крови ради светлого будущего и – идей глубоко нравственных, поистине христианских, немыслимых без любви и сострадания к ближнему. Движение это было связано, прежде всего, с именем о. Валентина (Свенцицкого), проповедником монашества в его наиболее аскетической форме, идеологом православия вкупе с борьбой с самодержавием. Свенцицкий как идеолог и как образ присутствовал в поэзии голгофских христиан – и Клюева в том числе. Брихничев посвятил ему энергичные, воинственные строки:

    Пощады не будет... 
    Награды за подвиг не ждите. 
    Мир в злобе пребудет... 
    Но вы неустанно идите...

    И о. Валентин шел неустанно. Марк Вишняк, русский радикал и еврей по происхождению, вспоминал о нем, как о самом талантливом из всех, кого довелось встретить; по его свидетельству, о. Валентин говорил едва слышным голосом, опустив глаза, но и глаза, и голос, и истощенная фигура источали магическое влияние[94]. Внешность Свенцицкого (иначе – Свентицкого) передана и в воспоминаниях профессора А. Карташева: «... невысокий блондин с большими серо-голубыми глазами, напряженно и требовательно на всех смотрящими», «едва сдерживающий себя Савонарола, готовый разразиться обличениями, анафемами, повести толпу в бой», «тип теократа-фанатика латинского стиля»[95]. Некоторые подробности биографии Валентина Свенцицкого сообщает его племянница Н. Свенцицкая[96]: он родился в 1881-1882 семимесячным – ив нем, последыше, соединились все таланты семьи, католика отца и православной матери. Его прозвали Ярышкой – он был рыжеват. Писать начал с раннего детства, написанное прятал в сундучке – писал об истории церкви, о расколе. По-видимому, уже в детстве имел свое представление о русском православии – это-то и стало причиной конфликта с батюшкой казанской гимназии, законоучителем, и последующего за тем исключения. Семья переезжает в Москву. Здесь Свенцицкий заканчивает частную гимназию. В шестнадцать – семнадцать лет вдруг отходит от веры. Паломничество в Оптину Пустынь, влияние старца Анатолия возвращают юношу в лоно христианства. Но христианство Свенцицкий – молодой Свенцицкий – воспринимает по-своему, во многом не соглашаясь с официальной Церковью. Затем – учеба в университете, философские кружки религиозного характера, увлечение христианским социализмом. Вместе с Эрном, своим товарищем, он организует «Христианское братство борьбы». Вместе с Эрном же играл большую роль в религиозно-философском обществе «Памяти Владимира Соловьева», с ним же выпускал в Москве журнал «Вопросы религии» (1906-1908). В статье «Христианское отношение к власти» Валентин Свенцицкий выступил в защиту и в оправдание забастовок[97]. Он отрицает собственность. Во время декабрьского восстания 1905 года Свенцицкий пишет открытое письмо в журнал «Полярная звезда» – обращение к Церкви, в котором требует всенародного поста как покаяния за расстрел московских рабочих. Вскоре он пишет книгу «Второе распятие Христа» о явившемся на землю, под самую Пасху, Христе, вновь отвергнутом и изгнанном людьми. Книгу печатают с купюрами, потом изымают, потом – автора приговаривают к нескольким годам заточения в крепости. В это же время выходит в свет его знаменитая книга «Антихрист» («Записки странного человека») – и автора исключают из религиозно-философского общества. Свенцицкий вынужден бежать. Он уезжает во Францию по чужому паспорту.

    На родину о. Валентин возвращается, по всей видимости, в семнадцатом году. Он решается стать священником. В послереволюционной Церкви! Он принимает сан в Петрограде, в Ивановом монастыре, там, где погребен Иоанн Кронштадтский. Но уже в 1922 году – в революционной России, о которой столько мечталось, во имя которой столько было им сделано – последовала ссылка. Это была пора Антониновщины и «обновленчества»* [* Движение внутри Церкви, направленное на поддержку социалистических преобразований]. Свенцицкий выступает против Антонина, против «обновленцев» – и это становится причиной его ареста. Из воспоминаний сокамерника по Бутыркам: «В камере о. Валентин больше молчал. Хотя он и не монах, но всегда был с четками. В нем чувствовалась мощь духовного борца, находящегося в смертельной схватке, невидимой брани и еще не достигшего покоя. Мира душевного, как трофея победы, в нем еще не чувствовалось, но сама борьба его была настолько реальна, что как бы уже видима и была сама по себе поучительна и заразительна для других»[98].

    Свенцицкий вернулся из ссылки незадолго до смерти патриарха Тихона, человека, которого глубоко уважал: святейший возглавлял Церковь в коварное, атеистическое время. Свенцицкий служил священником в церкви св. мученика Панкратия в переулке на Сретенке, выступал с проповедями в храмах Москвы и Подмосковья. После воззвания митрополита Сергия, в котором шла речь о том, что советская власть не преследует духовенство и верующих, Свенцицкий, отдалившись от Церкви, ушел в раскол, в течение, которое возглавил Ленинградский митрополит Иосиф. Во время своих проповедей Свенцицкий не поминал ни власть, ни митрополита Сергия, запрещал своим духовным детям посещать храмы, находившиеся под влиянием Сергия. Конечно, вслед за этим последовала новая ссылка. Это случилось в 1928 году. Его выслали в Сибирь, в деревушку, что расположилась в восьмидесяти километрах от станции Тайшет. Там он и написал свое поучение «Диалоги», знаменитую работу, которая для нас все еще является белым пятном святоотеческой литературы. Там же он и заболел. Началось почечное нагноение.

    Свенцицкий умирал. Перед смертью он решился написать покаянное письмо митрополиту Сергию – и успел получить прощение. Вот оно:

    «Его Высокопреосвященству, Высокопреосвященнейшему местоблюстителю Сергию, Митрополиту Нижегородскому.

    Ваше Высокопреосвященство, Всемилостивый архипастыре и отец, я умираю.

    Уже давно меня тревожит совесть, что я тяжко согрешил перед святой церковью, и перед лицом смерти мне стало это несомненно.

    Я умоляю Вас простить мой грех и воссоединить меня со святой Православной церковью.

    Я приношу покаяние, что возымел гордыню вопреки святым канонам не признать Вас законным первым епископом, поставя свой личный разум и личное чувство выше соборного разума церкви. Я дерзнул не подчиниться святым канонам. Моя вина особенно страшна тем, что я вовлек в это заблуждение многие человеческие души.

    Мне ничего не нужно, ни свободы, ни изменений внешних условий, ибо сейчас я жду своей кончины, но ради Христа примите мое покаяние и дайте умереть в единении со святой Православной церковью.

    11. IX. 31

    Валентин Свенцицкий»[99].

    Двадцать первого октября 1931 года из Сибири пришла телеграмма о смерти о. Валентина. Тело его разрешили перевезти в Москву. Гроб с телом прибыл в Москву шестого ноября, в день празднования иконы Богоматери. За литургией владыка Питирим произнес разрешительную проповедь: «По поручению митрополита Сергия прощаю и разрешаю всех духовных чад усопшего батюшки отца Валентина...»[100] и так далее, и так далее...

    – но за ними грезилось царство Божие на земле, освобождение земли от рабства.

    Идеи мироутверждения и мироотрицания лежат, очевидно, в основе всех европейских и восточных философий. Миро-отрицание было внесено в европейскую мысль христианством: Христос отрицал царство Божие на земле. Веря в близкий конец мира, он проповедовал о царстве Божием на небе, о царстве Божием сверхъестественном – там зло будет побеждено волею Бога. С тех пор философская мысль силилась угадать, отрицал ли Христос только тот мир, что лежал во зле, или мир вообще.

    Ведь увидел Альберт Швейцер в Христовом учении отрицание именно мира зла – а это в свою очередь предполагало необходимость земных дел, деятельной любви, всего того, что отличало мысль европейскую от индийской («Мировоззрение индийских мыслителей. Мистика и этика»). В эпоху позднеклассическую, до конца средневековья, западная философия отрицала царство Божие на земле, в эпоху Ренессанса в Евангелии углядели мотивы деятельной любви, которая и предполагала создание земного рая, царства Божия на земле. Новейшая философия опять-таки не исключает земного рая[101]. Ничего неожиданного не было в том, что в России в период предреволюционных, революционных и послереволюционных потрясений идея деятельной любви ради земного Божьего царства зазвучала как идея борьбы за социальную справедливость, за всеобщее равенство, за отмену собственности. Конечно, образ царства Божия на земле вовсе не воспринимался у русских мыслителей как образ абсолютный, как мир, рожденный после второго пришествия Христа. Но голгофское христианство твердо верило в конец мира грешного, мира этого, как верил апостол Петр в то, что «придет же день Господень, как тать ночью, и тогда... Небеса с шумом прейдут, стихии же, разгоревшись, разрушатся, земля и все дела на ней сгорят» (2, Петр. 3: 10).

    Путь освобождения, по Свенцицкому, путь голгофский. Сегодня это прочитывается как путь революционный. Валентин Свенцицкий же полагал, что это все равно что взять крест и идти на распятие. Но распятие – не во имя смерти и муки, а во имя вечной жизни. Весь мировой процесс – Голгофа.

    соглашался с Достоевским, Свенцицкий с ним и спорил. Мысль Достоевского о том, что каждый из нас за всех виновен, Свенцицкому казалась лишь робким намеком на правду: голгофское понимание мира означало виновность не за всех, а во всем. Допустим, пятно на совести человечества – это и пятно на совести человека, а каждый постыдный поступок человека постыден для всего мира.

    В 1911 году Свенцицкий опубликовал свою литературоведческую и философскую работу «Жизнь Ф. М. Достоевского», в которой он и высказал основную суть голгофского христианства, голгофского миропонимания. Он писал: «Но если пережить до конца вместе с его героями их муку, как пережил ее Достоевский, то не к отчаянию придешь, а к «гимну», к Осанне! Это не будет самодовольная религия обычного христианства,– это будет религия христианства голгофского. Гимн и осанна не будут приятно услаждать слух,– пройдя через горнило сомнений, они будут подымать душу на великий жизненный подвиг»[102].

    Итак, царство Божие на земле через подвиг христианского воинства. И Иван Карамазов, и Раскольников – голгофские христиане, так как голгофским страданием поют гимн Богу, думая, что хулят Его: совесть побеждает в Раскольникове, и не бунтовал бы Иван, если б не любил людей и не верил в правду.

    Христианство в понимании Валентина Свенцицкого было окрашено народничеством, почвенничеством. Вот и сам Достоевский, как считал Свенницкий, верил в народную правду, в то, что религиозное чувство живет только в простом народе. Народ – вор, пьяница, груб и неразвит, го он в страданиях и в терпении сердцем познал живого Христа. Очевидно, Клюев и явился для Свенцицкого тем человеком из народа, который познал истинного, живого Христа.

    Новый путь России, новая жизнь... Все это Свенцицкий также почерпнул у Достоевского. Это ведь Федор Михайлович написал в 1877 году о трех идеях, трех путях, что встали перед миром:

    – католический, с принудительным благополучием, с насильственностью как нервом папства, с французским социализмом и его опять же насильственной идеей единения;

    – протестантский, всеотрицающий, знамя германцев, взваливших на себя роль мирового судьи, устроителя судеб всех народов;

    – славянский, наконец.

    Славянский путь, по Свенцицкому, только зарождается, но уже несет в мировую историю нечто новое. Достоевский увидел нового человека в Пушкине, русском человеке, способном воплотить в себе дух и культуру других народов, будь то испанец в «Дон Жуане» или мусульманин в «Подражании Корану». Всемирность, по Достоевскому, а теперь и по Свенцицкому,– основная черта русского национального духа. Отсюда и историческая роль России, всемирное назначение русского народа: русский человек – всечеловек, брат всех людей.

    Достоевский для Свенцицкого – явление пророческое, предугадавшее конечные дали – а они открываются лишь «очам пророков Божиих»[103].

    «Диалоги», талантливом философском катехизисе, в диалоге Неизвестного и Духовника о бессмертии и Боге, об искуплении, о церкви, о таинствах, о законе и благодати, о прогрессе и конце мировой истории. Свенцицкий верил в человека как носителя идеи Бога, свободной воли, начала свободы – и этот человек призван к действенной любви. Духовник наставлял Неизвестного: «Поэтому, если постигнуть тайну Существа Божия,– читай в слове Божием то, что говорится там о действии любви в мире». Духовник ссылался на мысль св. Василия Великого из его «Шестоднева»: «Целый мир, состоящий из разнородных частей, Бог связал каким-то неразрывным союзом любви в единое общение и единую гармонию, так что части по положению своему весьма отдаленные одна от другой кажутся соединенными посредством симпатии». Духовник поучал: «Если ты спросишь: что такое Бог по существу, мы ответим: любовь. Это слово недоступно нашему разумению, но доступно нашему чувствованию. Если же ты спросишь дальше, что такое любовь по существу, ты так же не получишь ответа, как при вопросах о сущности физических явлений». Хочешь постигнуть тайну Бога – читай в слове Божием то, что говорится в учении о действенной любви[104].

    Голгофская смерть Иисуса как искупление чужих грехов – разве это не совершенное выражение действенной любви ради царства Божия на земле? Моление за распинавших Его, прощение Своих врагов более всего отражало абсолютную любовь, соответствие воли человека и воли Бога. Жертвенность, любовь и единение воли человеческой и воли Божией – это и есть основы философского учения голгофских христиан.

    И еще один мыслитель, религиозный философ, богослов, близкий кругу голгофских христиан. Это Павел Васильевич Семенов (1872-1916)[105]. Он более известен как епископ Михаил, выпускник Казанской духовной семинарии, ставший в тридцать лет архимандритом, старообрядческий священник, объявивший себя в 1905 году христианским социалистом. Его двенадцать писем «О Христе подлинном» – синтез марксизма и христианства. Он был уволен из академии, сослан в Задонский монастырь и в конце концов лишен права заниматься священнослужением. Конечно, многие русские интеллигенты, философы не восприняли учения голгофских христиан, в том числе и епископа Михаила. Одним из оппонентов оказался Дмитрий Мережковский. Глава «Земной Христос» из его дневника «Было и будет» 1910-1914 годов – энергичный, эмоциональный и твердый протест против представления о земной жизни как голгофе только. Он спорит, он негодует: нет истинного христианства, нет истинной нравственности без воскресения. Он щедро цитирует епископа Михаила: «Христианство есть работа над переустройством земли в землю праведную... и всякое иное христианство есть ложь,– говорит епископ Михаил.– Искупление мира Христом – не прошлое, а еще будущее дело. Мир еще не спасен» («Новая Земля»). «И скупление не было еще совершено на голгофе, потому что оно должно было быть совершено самим облекшимся во Христа человеком» («Двенадцать писем»)»[106]. Как?..– Мережковский поражен – как не совершилось искупление?.. А воскресение?! Вся благая весть для епископа Михаила в голгофе, а не в воскресении!.. Выходит так: Христос умер, бросил в мир кровь Свою, чтобы напугать людей, заставить их начать искупление мира. Как это у епископа Михаила? Радость враждебна голгофе. И еще. Христос воскрес, люди обрадовались и – христианство погибло, потому что ужаса голгофы не стало. Дмитрий Мережковский – отчаянно: если Христос проповедовал ужас, то воскресать ему не следовало – ведь воскресение уничтожает голгофу.

    Мережковский уверен, что знает наверняка: голгофское христианство требует от христианина «совершенного повторения» голгофы, бесконечного «самораспятия», непрестанного ужаса, абсолютного страдания, безысходного, безнадежного, ибо всякая надежда суть измена Христу – но такое самораспятие не более как «или самообман, или самоубийство». Нет в голгофском христианстве благословения миру! Есть проклятие...

    Вот о нем-то, о проклятии, и проповедовал Брихничев Иона. Его слова Мережковский как раз и вспомнил: «Эх, люди, люди, будьте вы прокляты!» Это слова самоубийцы, которые Брихничев продолжил словами Господа: «Идите от меня, проклятые, в муку вечную!» Неужели и голгофское распятие – лишь самораспятие, самоубийство? Мережковский с этим, конечно, не согласен и никогда не согласится: победить человеческое зло можно, лишь победив смерть, то есть зло космическое – а это-то и сделал Христос, и не одной голгофой, а голгофой и воскресением.

    «Вся русская мистика от Новикова и Лабзина до Владимира Соловьева и Достоевского, все русское сектантство, от хлыстов и скопцов до штундистов и духоборов, говорили или молчали,– потому что не умели сказать,– об этом же»[107], – пишет Мережковский. О чем – об этом же? О Христе земном. Вся Россия – только об этом, о Христе земном. В этой идее Мережковского по сути затаилась подсказка: вот что могло, помимо надежд на всеобщую справедливость, сроднить хлыстовство и голгофское христианство; вот что привлекло Свенцицкого, епископа Михаила, Брихничева в Николае Клюеве. Христос-то среди смертных, рядом!..

    Голгофские христиане жаждали новых заветов и нового пророка. Они были борцами. И в издательском деле, и в проповедях, и в поэзии. В 1912 году в издании журнала голгофских христиан «Новая Земля» Иона Брихничев выпустил свою поэтическую книгу с очень характерным для его воззрений названием «Капля крови». В ней-то и выразилась жажда иных заветов, ожидание Нови. Как писал в предисловии к ней сам Брихничев, «то, что здесь предложено читателю, конечно, не стихи... Чтобы писать стихи, надо быть поэтом Божией милостью, а я родился скорее бойцом... Но в этих маленьких пьесках – частица моей души, капли моей крови... я не хотел бы, чтобы они пропали бесследно...» Примечателен и эпиграф из Брюсова:

     
    Нет, мы должны идти!..

    И еще один, из Вячеслава Иванова:

    В поэзии Брихничева нет смирения. Нет вовсе. Своей соратнице Валентине Брихничевой[108] он посвятил:

    Я не поэт, но сердце жаждет песен, 
    Могучих, грозных, как набат. 
    Я не поэт, но мир цепей мне тесен, 

    Свою воинственность Иона Брихничев сохранил до конца дней. Пожалуй, с годами он стал еще бескомпромиссней. В Отделе рукописей библиотеки им. Ленина хранится автограф его книги «Миниатюры, афоризмы, фрагменты, стихи». Читаем то, что относится к сороковым годам:

    Не забывай о главной цели, 
    Борись, не омрачай лица, 
    И как бы раны ни горели, 

    И вот «поэт Божией милостью», наконец, открылся. Клюев стал не только автором «Новой Земли» (в тринадцатом номере журнала было напечатано его стихотворение, переданное Брихничеву Блоком: «Под вечер»), не только героем статей «Новой Земли», но и проповедником Нови, Новой Земли, он стал тем, кому виден берег Земли Обетованной. Свое стихотворение «К Новой Земле» Брихничев посвятил Николаю Клюеву:

    Нет, спускать свой вымпел стыдно – 
    Нам – пловцам, видавшим виды. 
    Нам, кому уж берег видно 

    Нам – прошедшим чрез горнила
    Всех страстей и всех распятий

    В дни восторгов, в ночь проклятий...

    Ни пощады, ни покоя...
    Челн в скитаниях разбившим,
    Но не выбывшим из строя...

    Именно Брихничеву Николай Клюев обязан появлением своей первой поэтической книги «Сосен перезвон». Известно, что Брихничев обратился к Брюсову с письмом, в котором хлопотал за Клюева: «О Клюеве. Это простой крестьянин. Страшно нуждается. Как бы было хорошо, если бы можно было издать его сборник стихов – нельзя ли что-нибудь сделать в этом отношении?»[110] Кроме того, Брихничев обратился за помощью к В. И. Знаменскому, издателю, близкому движению голгофских христиан (в его же книгоиздательстве увидела свет подготовленная Брихничевым книга «Христос в мировой поэзии»). Знаменский дал согласие на издание «Сосен перезвон». В связи с этим в августе 1911 года Клюев приезжает в Москву. Наконец, происходит его очное знакомство с Брихничевым. Тогда же Клюев обратился к Валерию Брюсову с просьбой о предисловии. Он появляется в доме Брюсова, производит хорошее впечатление на И. М. Брюсову, о чем она сообщает Н. Я. Брюсовой: «... к обеду был у нас Клюев», «затем Клюеву я дала Бальмонта читать», «он мне понравился своей простотой, своей безыскусственностью»[111].

    «Сосен перезвон», в котором утверждает: поэзия Николая Клюева – это дикий и свободный лес. Да, он видит, что есть стихи неудачные, шероховатые, но не в этом суть. Главное – у Клюева «нет стихов мертвых», его поэзия «жива внутренним огнем»[112], почти в каждом стихотворении есть строки, которые изумляют. Брюсов верит Клюеву, когда тот произносит:

    В заревое пало море 
    Огнекрылая душа!

    В своей работе 1922 года «Вчера, сегодня и завтра русской поэзии» В. Брюсов повторит это мнение о первой книге Клюева.

    Николай Клюев пел о божественности природы, когда «мнится папертью бора опушка», когда «сосны молятся, ладан куря». Поэзия его прозрачна, нежна и легка.

     
    Картины неба рисовал 
    И об украшенном чертоге 
    С тобою вместе тосковал.

    Сам он растворен в одухотворенной вселенской природе, он бесплотен:

     
    Осененный высотой, 
    Просветленно бестелесный 
    И младенчески простой.

    «с начертаньем белый камень» и завещает поэту «венчаться белым твердокаменным венцом» – и:

     
    Вдохновившему меня, 
    Я сошел к земному долу, 
    Полон звуков и огня.

    Последние две строки прочитывались голгофскими христианами как «сошел из рая». Талант Николая Клюева приравнивался к таланту Афанасия Фета. «Сосен перезвон» был воспринят «братьями» как глас Христов. Об этом – в «Новой Земле»: «Когда Христос ходил и говорил иудеям: «Покайтесь, приблизилось царство небесное»,– люди верили Ему, ибо Он говорил, как власть имеющий; Клюев пламенною песнью зовет нас: «Покайтесь, приблизилось царство небесное». И мы чувствуем, что это правда. Хотелось бы, чтобы сборник стихов Н. Клюева стал любимою книгою русского народа...» Поэзия Клюева становилась псалтирью голгофских христиан.

    «Сосен перезвон» стал триумфом. О книге дали хорошие отзывы газеты «Голос земли», «Утро России», «Речь», журналы «Заветы», «Путь», «Современный мир», «Аполлон». Клюев подписывает дарственные Блоку, Городецкому, Гумилеву, Кисину. Его подписи щедры добротой, полны надежды на понимание, на общую молитву. Он так и пишет Гумилеву: «... мы выйдем для общей молитвы на хрустящий песок золотых островов...»[113] Его волновало, что и как о нем пишут. Он запрашивает Блока об отзыве на книгу Николая Гумилева. А Гумилев в первом номере «Аполлона» за 1912 год уже называл Николая Клюева окрепшим поэтом, способным на создание большого эпоса, продолжавшим традиции Пушкина.

    1912 год приносит новый триумф. В издании журнала «Новая Земля» увидела свет вторая поэтическая книга Николая Клюева «Братские песни». На этот раз предисловие к сборнику написал сам Валентин Свенцицкий. Он убежден: творчество Клюева невозможно подвести под явление общепринятого порядка, он больше чем художник, поэт и писатель, песни его – пророческий гимны голгофе, гимн тому голгофскому сознанию, которое вмещает в себя «не только мученичество, не только смерть – но и победу, я воскресение»[114]. Стоп. А как же Голгофа без воскресения – у епископа Михаила? Значит, и в самом голгофском христианстве не было единой идеи. И вот что интересно: предисловие к «Братским песням» должен был написать епископ Михаил. Почему не написал – не знаем. Возможно, были личные осложнения, отлучение от священнослужения (старообрядческий Собор запретил о. Михаилу заниматься проповедями как раз накануне выхода «Братских песен»). Возможно, были и мотивы идейные, мировоззренческие. Если Клюев пел о воскресении, зачем было писать предисловие о. Михаилу?..

    Свенцицкий услышал в песнях Клюева отзвуки тех песен, которые пели мученики Колизея и древние братья на испанских кострах. Но слышался в них и новый голос – голос освобожденного мира, «прощеной земли».

    «Братские песни» были представлены читателям как новое религиозное откровение, сам Николай Клюев – как новый пророк!

    Валентин Свенцицкий увидел в поэзии Клюева два начала: вселенское, с правдой вселенского религиозного сознания, и национальное, в котором вселенское начало раскрылось в чертах глубоко русских:

     
    Что надеждам изменило, 
    Жаль, что родины печаль 
    Жизни море не вместило.

    Свенцицкий убеждал читателей в том, что песни Клюева – о грядущем царстве Божием на земле, во плоти, не подчиненной законам тления и смерти: всякая тварь должна услышать благую весть, всякая тварь должна стать свободной.

    Их откинуты забрала. 
    На кольчугах крест горит,
    И ни ад, ни смерти жало 
    Духоборцев не страшит.

    «Братских песен» он советовался с Александром Блоком: «Новая Земля» предлагает издать книгу – что-то вроде «Песни братьям», но только он не вполне уверен, что его поэзия так уж отвечает задачам новоземельцев. Он несколько растерялся от такого внимания к нему голгофских христиан. Он открывается Блоку: «Быть может, новоземельцы и искренне веруют, что мои песни «отклик Елеонских песнопений». Я вовсе сбит с толку»[115]. Но отступать поздно. Да и хороший гонорар сулят. До него доходят вести о том, что по Москве распространяются его письма, в московских старообрядческих церквях, в Николоямском переулке распевают его стихи «Поручил ключи от ада...» и «Под ивушкой зеленой...». Впрочем, может, все это от лукавого. Он чувствует, что вокруг него идет суета, его приобщают к движению. Ему это не льстит. Он спокойно замечает Блоку по поводу слухов о церковных песнопениях на его стихи: «Не знаю, врут или правду пишут»[116]. Он даже сомневается, стоит ли издавать книгу, не повредит ли она «с художественной стороны». Но Блок успокаивает его, советует книгу издавать.

    За таким же советом Николай Клюев обратился и к Брюсову:

    «Дорогой Валерий Яковлевич!

    Новая Земля предлагает мне издать второй сборник стихов в духе журнала, под названием: Братския песни. А. Блок советует издать, говорит об этом твердо. Спрашиваю Вашего совета. Быть может Вы потрудитесь прочесть в №1-2 Новой Земли мою Братскую песню, чтоб знать, какой характер будет иметь книжка. Без Вашего совета я не решаюсь Ионе положительно, а ему нужно печатать объявления, что моя книжка будет приложена к журналу за этот год. Очень прошу Вас ответить, что и как,– одно письмо я получил от Вас в феврале. Р. М. получаю. Спасибо. Адрес пока старый.

    Приветствую Вас.

    ».

    Как бы то ни было, он решается на издание «Братских песен» как гимна голгофских христиан, как поэтического пророчества их вероучения:

    За непреклонные врата 
    Лишь тот из смертных проникает, 
    На ком голгофского креста 

    Голгофские христиане в поэзии Николая Клюева становятся пастырями, поводырями, которые ведут людей к Свету. Он посвещает одно из своих стихотворений голгофской христианке Валентине Брихничевой и представляет ее заступницей всех скорбящих:

    О туманах, о северном лете, 
    О пустыне моленья твои, 
    Обо всех, кто томится на свете 

    Вот так, воспевая голгофское братство, которому уготованы хлеб и новое вино, он проговаривался... он писал о земной женщине как о Богоматери. Да и сам человек представлялся ему братом Сына Божия: он, человек, выйдя из мира тьмы, может греть «тихим светом», как и Пресветлый Христос. Выступив под голгофским знаменем, Клюев не изменил себе, своему гордому хлыстовскому сознанию.

    Более того, он продолжал поддерживать с хлыстами явные и тайные связи. Например, летом 1911 года, гостя в Рязанской губернии у Григория Васильевича Еремина, крестьянина-сектанта, в доме которого проживал Л. Д. Семенов, Николай Клюев встречался с рязанскими хлыстами. Он обмолвится об этом в письме к Есенину в 1915 году: «Я бывал в вашей губернии, жил у хлыстов в Даньковском уезде, очень хорошие и интересные люди...» А вот строка из письма Еремина Клюеву: «Мы всегда помним тебя ты всегда блис серца нашего»[117].

    Очевидно, много удивительного откроется нам, если задаться целью сопоставить мотивы ранней клюевской поэзии с фольклором хлыстов. Очевидно и то, что творчество хлыстов – одно из древних, как и сами тайные секты. Как пишет Мельников-Печерский, при князе Владимире пришельцы из-за Дуная принесли на Русь «не одну чистую пшеницу вселенского учения, но и плевелы, которыми издавна была обильна почва Византии»[118]. Песни о непокорных хлыстах могли дойти до Николая Клюева еще со времен Дмитрия Донского. Например, об Аверьяне, убитом на Куликовом поле. Или о Христе времен Ивана Грозного и его двенадцати апостолах – о московском жителе с Кадашевской слободы Иване Емельяныче. Хлыстовский Христос личность настолько сильная и непримиримая, что самому Ивану Грозному Иван Емельяныч показался Сыном Бога:

    Перед ним сам Спас стоит.

    В своих «Братских песнях» Николай Клюев пророчил бессмертие: под смоковничьи купы соберутся племена, воспоет хор небесный, жизни Царь Дариносимый воссядет вечерять с людьми-братьями – и человеку будет дарована вечность. Поэт призывал служить заутреню любви, довериться «радужным ладьям», он предсказывал «всеомывающее пламя» и вечность: «продлится миг, как долгий век...»

    Но среди вот таких к миру обращенных гимнов голгофского ли, хлыстовского ли братства вдруг тихо и сокровенно Клюев скажет свое тайное слово, свое истинное откровение о Боге, произнесенное без оглядки на учителей и покровителей. И в этом откровении он по-настоящему свободен, по-настоящему несчастен, усталый и растерянный человек. Слово его легко, как душа, и просто, как исповедь:

    Позабыл, что в руках:  
     
    Зреет в отчих садах 
    Виноградная гроздь.

    Впереди крик: «нельзя», 
    Позади: «воротись». 
     
    Уходящая ввысь.

    Не по ней ли идти? 
    Может быть, не греша, 
    На лазурном пути 

    Есть в святоотеческой литературе понятие прелести. На какое-то время Клюев было поддался этой прелести, прельстился, слукавил. Как-то не шли ему наряды пророка голгофского братства, пророка объединения, партии. Уж больно он был самовит. Но Клюев, с его талантом, с его крестьянской мощью – годился в пророки. Он как святой старец Аарон, пророк с фресок новгородской церкви Спаса на Нередице: в нем тоже эта крестьянская сила, эта народная мощь. Клюев нужен был голгофскому братству.

    В мае 1912 года журнал «Новая Земля» прекратил свое существование. Но уже в декабре выходит в свет новый журнал голгофских христиан – «Новое вино». По этому поводу Брихничев писал Валерию Брюсову: «Общими усилиями поэтов, пророков, реформаторов приготовлены сосуды для чудесного нектара. Они есть, уже готовы те, сильные мехи – которые не убоятся Нового вина»[119]. Поэты, пророки, реформаторы... и в том числе Николай Клюев.

    Первый номер открылся проповедью Ионы Брихничева – о том, что Христос принес на землю новое вино, учение о новом свободном человеке, о царстве Божием на земле. Но!

    «Но люди отказались от Христова вина.

    Они – приняли от него только Пустую Чашу.

    И вот учение о Царстве Божием на земле заменилось учением о рае...

    Там – на небесах...

    Учение о Новом Свободном Человеке – Сыне Бога – старою, подзаконного праведностью книжников и фарисеев...

    Учение о Всеобщей Ответственности за зло мира,– учением об оправдании верою в искупительные заслуги Иисуса Христа...

    Вселенская Голгофа – Голгофой Христа.

    Божественное, животворное учение – о всеобщей борьбе за Спасение Целого, о богочеловеческом напряжении всех сил всего человеческого рода к воскрешению всей твари – маленьким, бессильным учением – о спасении собственных душ»[120].

    – подачками. Мир, по Брихничеву, до сих пор остался не искупленным, царство Божие не наступило, и земля суха, как прежде – и вот Христос снова стоит перед людьми, «Скорбный и Победный», в руках Его Чаша жизни, она полна Нового вина, «дающего Жизнь Вечную и победу над Смертию...» Брихничев предлагал: «Пейте из нее все...»

    На обложке номера была помещена фотография Николая Клюева. Его же стихотворение «Святая быль», посвященное Ионе, следовало за проповедью самого Ионы. Клюев пел о братстве:

    Солетали ко мне други-воины
    Со братолюбным цветом да ласкою...

    Он пел о своем вселенском назначении:

    – заря, венец – радуга, 
    Перстни – звезды, песня – что вихори...

    Он пел о своей кручине «по земле святорусския – матери»:

    Святорусский люд темен разумом, 
    Страшен косностью, лют обычаем, 

    «Новое вино» публиковало на своих страницах прелестные письма о поэте новой Христовой веры. Статью «О певце-брате» посвятила Николаю Клюеву Любовь Столица, русская поэтесса, с любопытством наблюдавшая за творчеством крестьянских писателей, сама писавшая стихи в духе народных представлений о Леле, Ладе и прочей славянской нежити. «Нечаянно-радостная поэзия Николая Клюева» ознаменовала слияние нового религиозного сознания с народным творчеством, связь Божьего и человеческого, грядущего и прошедшего. В клюевских строфах Любовь Столица услышала «истинную хвалу истинному Богу»[121]. Более того, она противопоставила поэзию Николая Клюева иной – той, что пела аллилуйю лесовикам, шишигам, домовихам, а по сути была неодекадентской мистикой, «когда любовь ко вселенной выражается лишь в неумеренном ликовании от сознания родства человека с жабами, инфузориями, слизняками...» Клюев же – «весь в мире, с миром и за мир». Голгофа и рай – две темы его поэзии.

    Журнал не скупился на ласковое слово. Клюевым восхищались как человеком глубоко религиозным. Его поэзия ставилась в один ряд с творениями Давида и Иоанна Дамаскина. Его книги называли живыми душами – теми, о которых мечтал Гоголь. И все это потому, что «Клюев носит в себе подлинного, голгофского Христа»[122].

    «Братские песни» были объявлены евангелием нового времени, сборник было обещано раздать подписчикам журнала бесплатно. Тут же тиражировались отклики читателей о новом пророке: «благородный тон его религиозно настроенной души», «чистое откровенное цветение души», «гимны воинов Христовых», «религиозно-философское мировоззрение»...

    Из Клюева, по всей видимости, стремились сделать старца, пророка, явление русского старчества[123]. «Братские песни» воспринимались как личная удача лидеров движения. С удовлетворением Иона Брихничев передавал отзыв Александра Блока о сборнике: «Александр Блок сказал: эта книга – земная, сильная, национальная»[124]. Однако написать рецензию на «Братские песни» Блок отказался: слишком они разные, Клюев и он, Блок. Потому и писал Брихничеву: «... Вы, Клюев, я, кто-нибудь четвертый с Волги, из Архангельска, с Волыни – все равно,– все разделены, все говорят на разных языках, хотя, может быть, иногда понимают друг друга. Все живут по-своему»[125]. И продолжал: «Говорю к тому, чтобы показать, почему, любя Клюева, не нахожу ни пафоса, ни слова, которые передали бы третьему (читателю «Нового вина») нечто от этой моей любви, притом передали бы так, чтобы делали единым и его, и Клюева, и меня. Все остаемся разными»[126].

    «Целую Вас в сердце Ваше и прошу не смущаться моим молчанием, ибо я не перестаю дышать ароматом Вашим и говорил Вам из уст в уста, что «мой Блок» со мной всегда и везде»[127].

    Седьмого сентября они встретятся и седьмого же сентября Блок запишет в дневнике: «Утром Маруся. Монтеры. Письмо Н. Н. Скворцовой. Вечером – Клюев, мама, Женя. Клюев ночует». А восьмого сентября: «Утро с Клюевым»[128].

    В середине декабря Клюев вновь объявляется в Питере. Причина его приезда – архиважная и радостная: на выходе в свет второе издание «Сосен перезвон» и новый сборник «Лесные были». Изданию книг способствовал А. Н. Толстой. Познакомившись с Клюевым в октябре 1912 года, он ходатайствовал за него перед ярославским издателем К. Ф. Некрасовым.

    На титуле «Лесных былей», подаренных Валерию Брюсову, Николай Клюев оставил трогательную, полную признательности надпись: «Валерию Свет-Яковлевичу Брюсову – мудрому сказителю, слова рачителю от велика Новогорода Обонеженской пятины, прихода Пятницы Парасковии, усадища «Соловьева Гора» песенник Николашка, по назывке Клюев, челом бьет – величальный поклон воздает. Прощеный день, от рождества Бога-Слова 1913-я година»[129]. Эта запись сделана во время, когда Клюев находился в состоянии конфликта, даже – скандала, со своими голгофскими братьями. Невольным свидетелем всей этой скверной истории оказался Брюсов – и ему Клюев пишет слова, полные благодарности за понимание и моральную поддержку.

    Чему быть, того не миновать. В конце двенадцатого – начале тринадцатого наконец-то произошел разрыв между Ионой и «песенником Николашкой». Очевидно, именно Брихничев оказался инициатором конфликта, которому усердно пытался придать шумную, публичную огласку. Но и Клюев, уже известный поэт, представляющий своей поэзией новое направление в русской литературе, обросший знакомствами, благословленный самим Блоком, заласканный самим Брюсовым, расхваленный самим Гумилевым,– этот Клюев уже не мог существовать в литературе только как идейный ученик, духовный сын Брихничева. Горячность Ионы можно вполне объяснить стремительным отчуждением Клюева от голгофского христианства, его поиском самостоятельного пути. Дело не только в том, что уже набирали силу «сермяжные» поэты, первым среди которых был Клюев. В ту пору Клюевым была предпринята попытка оторваться от школы «Нового вина» и обрести самостоятельность под крылом акмеистов[130].

    «Цеха поэтов» Клюева узнал Городецкий – опять же через Блока. Узнав, восхитился. Клюев же к стилизациям Городецкого отнесся недоверчиво. В изумлении он был от Ахматовой. Ей, «любимой поэтессе», он дарит «Лесные были». И, конечно, Гумилев... Его статья о «Сосен перезвон» в первом номере «Аполлона» за 1912 год – сплошной восторг: «Его стих полнозвучен, ясен и насыщен содержанием», «пафос поэзии Клюева редкий, исключительный – это пафос нашедшего», «просветленный, он по-новому полюбил мир, и лохмотья морской пены, и сосен перезвон в лесной блуждающей пустыне», «славянское ощущение светлого равенства всех людей и византийское сознание золотой иерархичности при мысли о Боге», «крепок русский дух», «возможность поистине большого эпоса»... Для Гумилева важно: Клюев, продолжая пушкинские традиции, воскрешает и вводит в новую поэзию нечто забытое в стихосложении. Например, ставит дополнение перед подлежащим – и получается в результате полновесный стих, он допускает нечеткость рифм – и это прекрасно, потому что в большой поэзии центр тяжести приходится на слова внутри строки! А какие словообразования! «Властноокая»... «многоочит»... Да это же еще Языков пытался сотворить! Интересен Клюев Гумилеву и другим: он, Клюев, символизирует смену литературных школ, конец «изжитой культуры»[131]. А Гумилев сам, сам шел к созданию новой школы – ведь уже в конце октября 1911 года состоялось первое организационное заседание «Цеха поэтов»... Выходят в свет «Братские песни» – и Гумилев утверждается в своем мнении: Клюев несет в себе новую поэтическую культуру. И поэзия его – вовсе не сектантство! Нет! Его поэзия суть высокое устремление к «небесному Жениху». А вот вступительная статья В. Свенцицкого грешит именно сектантством, «сектантской узостью и бездоказательностью»[132]! Похоже, Гумилев решил «драться» за Клюева. Он нападал на голгофское братство, обвиняя его в стремлении обесценить поэзию Клюева попытками свести ее к «пересказу учения Голгофской церкви». В сентябре Клюев становится членом «Цеха поэтов». Конец 1912 и начало 1913 года – время тесного сотрудничества Клюева с акмеистами, в «Гиперборее» печатаются его стихотворения, сам «Цех поэтов» готовил к выпуску его сборник «Плясея», Клюев посещает собрания акмеистов, знакомится с Лозинским, Георгием Ивановым, Николаем Бруни... В московском музее В. В. Маяковского хранится карандашный рисунок Сергея Городецкого 1913 года – портретные наброски участников «Цеха»: Клюев, Лозинский, Ахматова, Зенкевич... В отходе Клюева от голгофского христианства Брихничев вполне мог увидеть предательство, измену. Двадцать четвертого декабря 1912 года Иона Брихничев присылает Брюсову свою статью о Николае Клюеве: «Новый Христос. Правда о Николае Клюеве». Он очень надеялся на содействие Брюсова в разоблачении Клюева. Он так и отписал ему: «Получите рукопись о Клюеве.

    Надеюсь, что Вы сделаете все, чтобы потребовать от Клюева отчета во всем написанном в вышеуказанной рукописи»[133]. Именно - потребовать, призвать к ответу, так или иначе – «Симон-Волхв должен быть разочен»[134].

    Брихничев приписывал Николаю Клюеву ужасный грех, он обвинял его в плагиате. Он утверждал, что стихи Клюева на самом деле стихи неизвестного народного поэта – в августе 1909 года Брихничев сам слышал гимн сектантов «Новый Израиль» «Он придет, Он придет, и содрогнутся горы», и было это на Кавказе, в станице Слепцовской. Брихничев даже припомнил, как Клюев ему говорил как-то, что «Он придет...» записан в Рязанской губернии, а это означает лишь то, что авторство Клюеву принадлежать не может.

    Клюева следует разоблачить публично!.. Иона пишет Брюсову следующее письмо – и в нем он призывает Брюсова стать «третийским» судьей в развенчании самозванца:

    «Глубокоуважаемый Валерий Яковлевич!

    – чтобы Вы потребовали от Клюева объяснений по поводу этого письма – он до 5-го января в Питере. Усачев переулок дом 11 кв. 1 у Ращепериной. (Потом – уезжает.)

    После Христа я никого так не любил, как Клюева...

    Долго молчал...

    Но теперь, думаю, молчать преступно...

    Я просил бы Вас потребовать от Клюева вызвать меня на третийский суд».

    – поэт настоящий, поэзия его – оригинальна. Брихничев пытался переубедить Брюсова:

    «Клюев поэт подлинный – говорите Вы.

    Пусть так.

    Но разве это позволяет ему – красть чужое и подписываться под ним как под своим».

    дочь генерала, тридцати пяти лет, произнесла, читая «Братские песни»: «Это песня – не Клюева. Он всех одурачивает. Я знаю эту народную песню. Знаю с детства», Брихничев шел до конца:

    «Однажды – Клюев сказал – «Я проведу тут простачков...» Не считает ли этот негодяй нас (в том числе и Вас) простачками? Ведь России огромна... У народа много разных песен... И «простачков» много...

    Умоляю Вас, Валерий Яковлевич, не оставить этого дела под спудом. Я не боюсь суда»[135].

    Но мог ли поэт Иона Брихничев не видеть всю разницу между клюевским стихом с явной авторской интонацией, с уже книжной культурой, с изяществом и изысканной эстетикой слова,– и стихом фольклорного происхождения? Или – со стихом духовным, религиозные мотивы которого облекались в ту же фольклорную форму? Речь могла идти не о плагиате, не о стилизации даже, а о развитии в русской литературе начала века жанра духовного стиха, авторского духовного стиха. В ту пору уже велись теоретические споры о сути этого жанра, уже существовала литературная критика, в которой рассматривались особенности духовных стихов и церковных песнопений. Во вступительной статье к «Плачу Богоматери» издания Сергиева Посада за 1908 год, противопоставляя духовный стих светской поэзии, поэзии от Князя мира сего, Павел Флоренский размышлял о вычурных византийских формах церковных песен как о таинственной силе от «духоносных творцов песнопений»: «Этот аромат недоступен для литературного крика, но он воспринимается верующим сердцем»,– и откажись от этой формы, лишишься и того, что дорого верующему, что томит сердце «умиряющею грустью по Дому и по Отцу». У духовной поэзии с ее вычурными формами есть свой автор – и это крайне важно для Флоренского. Он поминает Симеона Логофета, его «Канон о распятии Господни и на плач Пресвятыя Богородицы»[136].

    В этом жанре Клюев работал самостоятельно, целенаправленно, имея полную ясность не только о его формальных признаках, но и о сути. Следуя жанровому канону, Клюев оставался поэтом-профессионалом. Из его Духовных песен ушла прямолинейность фольклорного происхождения, ушла наивность, образ его много и много поэтичней[137].

    Любовь Божия и Его величие, моления и прошения, хвалы и благодарения, путь веры и христианская радость – все эти темы присутствовали в русском духовном стихе и все они развились в стихе Клюевском. Но, пожалуй, поэзия Николая Клюева более протестантская. Не найти в ней почитания Святого завета, благодарения благодарности Сыну Божьему.

     
    Что совершил для нас Христос:  
    Как он оставил славу, честь 
    И к нам пришел в долину слез![138]

    Эта строфа известного духовного стиха немыслима в поэзии Клюева.

    – дело неправедное и лукавое. Лукавое и потому, что в обвинениях Ионы Брихничева содержался и мотив отнюдь не духовный. Он поведал Брюсову о том, что Николай Клюев увез со склада «Новой Земли» восемьсот экземпляров «Сосен перезвон», не заплатив за них сполна. Эти восемьсот экземпляров стоили «братьям» сто сорок четыре рубля, Клюев же заплатил лишь восемьдесят два рубля. Этот тираж, как следует из письма Брихничева, – последняя материальная поддержка для голгофского братства. По всей видимости, Брихничев рассчитывал на то, что Клюев внесет свою долю в общую сокровищницу – ведь жил-то он у «братьев» бесплатно.

    Поостыв, Иона Брихничев написал Клюеву письмо, в котором выразил свое сожаление по поводу своих откровений Брюсову. Клюев иронизировал: Ионе далеко до великих, далеко до пророков, «Иван Гус съел арбуз, Брихничев корки подобрал, но от этого гусом не стал...»[139].

    Этот период в жизни Николая Клюева, период явления миру нового поэта, закончился трагедией: умерла его мама. Произошло это девятнадцатого ноября 1913 года. Смерть матери – горе для Клюева огромное, удар тяжелейший. Слово о матери – плач поэта: «У меня умерла мама. Родная моя, сиротинная моя, унывщица и былинщица моя – умерла». Это – из письма Блоку[140]. Он одинок, страшно одинок. Жалуется Блоку и Брюсову: остался со стариком-отцом, у божницы заплаканной, с сохатой коровой, с лобастой осиротевшей печью и – с Богом на небе.

    Он разругался с голгофскими христианами. Он разошелся с акмеистами. Он проклял город: «Я пришел в отчаяние от Питера с Москвой. Вот уж где всякая чистота считается Самарянскою проказою и потупленные долу очи и тихие слова от жизни почитаются вредными и подлежащими уничтожению наравне с крысиными полчищами в калашниковских рядах и где сифилис титулован священной болезнью, а онанизм под разными соусами принят как «воробьиное занятие» – походя, даже без улыбки, отличающей человеческие действия вообще, а непроизвольно, уже без памяти о совершившемся»[141]. Уж лучше одиночество, чем «Бродячая собака», Бурлюк, театр Зона... Прикоснуться к этому – только через грех, только через грех... Как же это?.. Пил даровой коньяк, яблоки вкушал по шесть рублей десяток, ласки принимал – и мужчин и женщин («... Из них были такие, которые чуть не лизали меня»[142]), закрутился в «Собачьей жизни»... А ведь ни одна душа близка не стала, нет, не стала... (Это он – Блоку, такому же одинокому.) И никто не пожалел, о матери никто, ну никто не спросил... А все потому, что видят деревню по Бунину! Упрекнул Клюев Бунина – и не со зла. От обиды. Иван Алексеевич уже «Деревню» свою издал. Как там Кузьма, поэт и анархист, говорил? «Дикий мы народ!» И Тихон Ильич: «Дикий народ. Шальной». Вот Клюев и бросил с обидой: «... И не знает эта публика, что у деревни личин больше, чем у любого Бунина...»[143] Тут и свиное рыло, тут и Сергий Радонежский... Так. И ремизовская «Посолонь», и ремизовский «Лимонарь».

    Радонежское, китежское он обретет в равных себе. Уже народились иные поэты. И Есенин, и Карпов, и Клычков. А еще Орешин, Ширяевец, Ганин... Очень скоро произойдет то, что в философии называют гармонией сфер, музыкой сфер. Их лиры оказались в гармонии со Вселенной – и друг с другом. Клюев, словно под звездой Вифлеема, привораживал к себе все новых и новых волхвов русской поэзии.

    92 Письма Н. А. Клюева к Блоку. С. 489.

    93 Розанов В. Мысли о литературе. М. 1989. С. 368. Газета выходила и под другими названиями: «Встань и иди», «Ходите в свете», «Вы еще спите?», «Духа не угашайте».

    94 Вишняк М, Дань прошлому. Нью-Йорк, 1954. С. 30-30.

    95 Православная мысль, 1951. VIII. С. 48-49.

    – «Надежда. Христианское чтение», вып. 10. С. 183-220.

    97 Вопросы религии. М., 1906, вып. 1. С. 37.

    98 Свенцицкая Н. Отец Валентин. С. 198.

    99 Там же. С. 210-211.

    100 Там же. С. 215.

    «О достижении царства Божия». Русский философ, шестнадцать лет отсидев в сталинских лагерях, утверждал, тем не менее, что земное царство Божие доступно каждому, «кто сумеет завоевать его в своей душе, которая должна быть для этого совершенной формы с предельным сгущением трансфизических частиц»; однако «принудительное достижение царства Божия на земле невозможно».

    102 Свенцицкий В. Жизнь Ф. М. Достоевского. М. 1911. С. 53.

    103 Свенцицкий вспоминал слова Вл. Соловьева, сказанные над гробом Достоевского: «Жизнь творят люди веры. Это те, которые называются мечтателями, утопистами и юродивыми, – они же пророки, истинно лучшие люди и вожди человечества. Такого человека мы сегодня поминаем».

    104 Цитируется по машинописи, предоставленной О. Н. Вышеславцевой, вдовой художника Н. Н. Вышеславцева.

    105 Из воспоминаний митрополита Евлогия:

    «Помню одну такую интересную беседу, на которой со стороны старообрядцев выступил недавно совратившийся в раскол бывший профессор С. -Петербургской Духовной Академии архимандрит Михаил (Семенов). Интересна его биография: по происхождению еврей, он обратился в православие, прекрасно окончил Казанскую Дух. Академию и впоследствии стал профессором С. -Петербургской Академии. Даровитый, литературно образованный, самолюбивый и неуравновешенный, он сначала примкнул к либеральному церковному течению, став в ряды группы т. н. «33-х» петербургских священников, а потом, когда на это последовали некоторые репрессии со стороны церковной власти, ушел в старообрядчество, с которым, собственно говоря, у него не было ничего общего: они – строгие поклонники старых обрядов, строгие бытовики в своем церковном укладе, а он – типичный русский церковный интеллигент; от Церкви отстал, а к расколу не пристал: ни пава, ни ворона... Конечно, старообрядцам было лестно козырнуть перед православными именем профессора и церковного писателя; но ему, понятно, было весьма неловко в своей неожиданной новой роли, он смущался и волновался. Со стороны православных выступил известный, старый, опытный миссионер протоиерей Ксенофонт Крючков.

    Это очень любопытная фигура: малообразованный, некультурный, из старообрядческих начетчиком, но чрезвычайно талантливый самородок, прекрасно начитанный в своей литературе, ловкий диалектик,– он был непобедим в полемике, хотя и допускал часто совершенно примитивные, простонародные и даже грубые приемы вроде обещания: «Ну-ну, иди, я из тебя эту раскольничью дурь вышибу!» Интересно было видеть на одной доске тонкого интеллигента-профессора и простоватого, умного, крепко знающего свое дело деревенского священника. Когда архим. Михаил стал объяснить, почему он ушел из Православной Церкви, о. К. Крючков все время сокрушенно качал головой, приговаривая: «Ах, греховодники, куда, в какие дебри завели вы нашего Михайлу-то!»

    Такая реплика, конечно, очень смутила о. Михаила, он волновался, краснел, в волнении протянул руку к графину – и стал пить воду, не перекрестившись. Это сейчас же подцепил о. Крючков. «Видите, – торжествующе заявил он, – Михайло-то недавно ушел от нас, а уже все благочестивые обычаи растерял». (Старообрядцы и вообще старые православные люди ни за что не станут пить воду, не перекрестившись и не перекрестивши воды.) Такими репликами он привел о. Михаила в замешательство, и уж потом ему нетрудно было его добить...» (Путь моей жизни. Воспоминания митрополита Евлогия. Париж, Ymca-Press, 1947, с. 202-203.)

    Из воспоминаний Зинаиды Гиппиус:

    «Умер в Москве старообрядческий епископ Михаил (т. н. Канадский).

    На ст. Сортировочной, под Москвой, он вышел и бесследно исчез. Лишь через несколько дней его подняли на улице, как «неизвестного», избитого, с переломанными ребрами, в горячечном бреду от начавшегося заражения крови. В больнице, в светлую минуту, он назвал себя. Тогда приехал священник с Рогожского – его «исправить». В стар. больнице скончался.

    Это был примечательный человек.

    Русский еврей. Православный архимандрит. Казанский духовный профессор. Старообрядческий епископ. Прогрессивный журналист, судимый и гонимый. Интеллигент, ссылаемый и скрывающийся за границей. Аскет в Белоострове, отдающий всякому всякую копейку. Религиозный проповедник, пророк «нового» христианства среди рабочих, бурный, жертвенный, как дитя беспомощный, хилый; маленький, нервно-возбужденный, беспорядочно-быстрый в движениях, рассеянный, заросший черной круглой бородой, совершенно лысый. Он был вовсе не стар – года 42. Говорил он скоро-скоро, руки у него дрожали и все что-то перебирали...

    В 1902 году церковное начальство вызвало его из Казани в СПб., как опытного полемиста с интеллигентными «еретиками» тогдашних рел. -фил. собраний. И он с ними боролся... Но потом все изменилось.

    «Я обвиняю...» многим памятно.

    «Голгофского Христианства». С внешней сторон это была демократизация идеи Церкви, причем весьма важно отрицание сектантства (именно в «сектантстве» выливаются все подобные попытки).

    Многие знают происходившее лучше меня: в эти годы путаность и детская порывистость Михаила удерживала нас от близости к нему.

    Но великого уважения достойна память мятежного и бедного пророка. Его жертвенность была той ценностью, которой так мало в мире (а в христианских церквах?).

    И как завершенно он кончил жизнь! Воистину «пострадал», скитаясь, полубезумный, когда «народ», его же «демократия» – ломовые извозчики, – избили его, переломили четыре ребра и бросили на улице. В переполненной больнице для бедных, в коридоре, лежал и умирал этот «неизвестный». Не только «демократия» постаралась над ним, его даже не осмотрели, в 40-градусную жару веревками прикрутили руки к койке, – точно распяли действительно. Даже когда он назвался, когда старообрядцы пошли к старшему врачу, тот им отвечал: «Ну, до завтра, теперь вечер, я спать хочу». Сломанные ребра были открыты лишь перед смертью, после 4–5-дневного «распятия» в «голгофской больнице».

    ». (З. Гиппиус. Петербургские дневники. 1914-1919. В кн.: 3. Гиппиус. Живые лица. Тбилиси, 1991. С. 267-268).

    106 Мережковский Д. Было и будет. Дневник 1910–1914. М., 1915. С. 163.

    107 Там же, С. 159.

    108 Валентина Брихничева жена Ионы Брихничева, издала в той же Библиотеке «Новой Земли» в 1912 году свое пророчество о Новой Земле; суть его – греховность всего сущего, даже младенца, близость конца света: «И поднялась смрадная туча человеческих мерзостей и заволокла небо. И помутилась его синева. Поблекла лазурь его купола...» Слова Господа полны мести: « – Ужели по долготерпению своему и любви и милосердию я пропустил час возмездия. На земле не осталось ничего, что заслуживало пощады. Нет повода для спасения...» В. Брихничева писала о явлении пророка: он сгорит в пламени, но вновь зажгутся звезды, луна, солнце.

    109 ГБЛ, ф. 516, к. 3, ед. хр. 40.

    111 ГБЛ, ф. 386, к. 145, ед. хр. 35, л. 7.

    112 Клюев Н. Сосен перезвон. М., 1912. Предисловие В. Брюсова.

    113 Цит. по: Письма Н. А. Клюева к Блоку, комментарий К. М. Азадовского №4 к письму №40. С. 516.

    114 Клюев Н. Братские песни. М., 1912. Предисловие В. Свенцицкого, С. VI.

    116 Там же.

    117 ЦГАЛИ, ф. 55 оп. 1, ед. хр. 39. Письмо хранится в фонде А. Блока.

    118 Мельников-Печерский П. И. Тайные секты. Собр. Соч. М., 1976. С. 74.

    119 ГЯП, ф. 386, к. 78, ед. хр. 18, л. 12.

    121 Там же. С. 13.

    123 Старчество возникло в России одновременно с монашеством на заре христианства. Возрождено оно было лишь в восемнадцатом веке Паисием Величковским. В начале двадцатого века старчество было изучено недостаточно. Более того, оно считалось явлением бунтарского характера: старцы несли новую мораль. Все это соответствовало задачам голгофских христиан. В 1911 году по ложному доносу графини Игнатьевой, известной своим петербургским религиозно-политическим салоном, а также по доносу монахов, изгнанных о. Варсонофием, оппонентом Л. Толстого, из монастыря, Священным Синодом было назначено следствие. В Оптину был послан Серафим Чичагов, автор «Дивеевской летописи», впоследствии архиепископ Тверской и митрополит Петербургский; он встал на сторону монахов, против старца. В то же время был поднят вопрос об уничтожении старчества.

    124 Руль. 1912, №355, 18 июня.

    126 Там же.

    127 Письма Н. А. Клюева к Блоку. С. 516.

    128 Блок А. Собр. соч. Т. 7. С. 156-157.

    129 ГБЛ, ф. 386, книги, ед. хр. 1120.

    «Цех поэтов». Вопросы литературы. 1987. №4. С. 269-278.

    131 Цит. по: Гумилев Н. Письма о русской поэзии. М., 1990. С. 136-137.

    132 Там же. С. 149.

    133 ГБЛ, ф. 386, к. 79, ед. хр. 18, л. 7.

    134 Там же.

    136 Плач по Богоматери. Сергиев Посад. 1908. Вступительная статья о. Павла Флоренского. С. 3-6.

    137 Базанов В. С родного берега. О поэзии Николая Клюева. М., 1990. С. 109: «Своеобразие клюевской стилизации состоит в том, что поэт такую эстетическую «реформу» производит внутри самого фольклорного жанра и внутри фольклорной поэтики; он исключительно бережно относится к основным художественным компонентам первоисточника, не подменяя его литературной обработкой. Взамен окаменелых фольклорных образов, замедляющих действие, Клюев предлагает свои, художественно переосмысленные и заново созданные, но непременно в чем-то очень родственные фольклорным, песенным».

    138 Духовные песни. Кассель, 1922. С. 57.

    139 Из февральского письма Клюева Брюсову. 1914. ГБЛ, ф. 386, к. 89, ед, хр. 49, л. 8. Упоминание Гуса и ироническое противопоставление ему Брихничева связано с восприятием русскими философами гуситов как истинно религиозного движения. Читаем у Н. Я. Данилевского в «Россия и Европа»: «У других славянских народов мы видим гуситское религиозное движение – самую чистую, идеальную из религиозных форм, в которой проявляется не мятежный, преобразовательный дух реформ Лютера, Кальвина, а характер реставрационный, стремившийся к возвращению к духовной истине, некогда переданной св. Кириллом и Мефодием». (М., 1991. С. 480-481.) Брихничев для Клюева стал воплощением плагиата, пародией на Гуса.

    141 Там же. С. 517-518.

    142 Там же. С. 518.

    Раздел сайта: