• Приглашаем посетить наш сайт
    Аксаков К.С. (aksakov-k-s.lit-info.ru)
  • Солнцева Наталья: Николай Клюев
    Страсти по хлыстовству

    СТРАСТИ ПО ХЛЫСТОВСТВУ

    В первых клюевских письмах к Блоку слышен плач челобитной, унижение сирого попрошайки, унижение вынужденное и горькое. «Будьте добры – не откажите»... «Деревня наша глухая, от города далеко, да в нем у меня и нет знакомых, близко стоящих к литературе»...[24] Есть в них и величальная Блоку, его стихам: «Читая, чувствуешь, как душа становится вольной как океан, как волны, как звезды, как пенный след крылатых кораблей»...[25] Первое письмо, осеннее, 1907 года, Блоку понравилось. Матери он напишет: «... очень трогательное»[26].

    Но была в письмах Клюева и могучесть таланта, слух к слову, чуткость к интонации. Эпистолярное наследие Клюева – уникальное литературное явление. В нем – осознанная или нет? – попытка возродить старые жанры русской литературы: послание, слово... Письма Николая Клюева совершенны и органичны как явления художественной литературы. В них – изящество и ритм стихотворной строки: «И жаждется чуда прекрасного, как свобода, и грозного, как Страшный суд... И чудится, что еще миг и сухим песком падет тяготенье веков, счастье не будет загадкой и власть почитанием. Бойцы перевяжут раны и, могучие и прекрасные, в ликующей радости воскликнут: «Отныне нет смерти на земле, нужда не постучится в дверь и сомнение в разум. Кончено тленное пресмыкание, и грядет Жизнь, жизнь бессмертным и свободным,– как океан, как волны, как звезды, как пенный след крылатых кораблей!»[27]

    Эти строки писала легкая, уверенная рука умного, гордого человека, наделенного поэтическим даром. В самоуничижительном: «Я человек малоученый...» – больше от лукавого. Из деревни Желвачева Блок получил не только письмо олонецкого крестьянина, но и его пять стихотворений. Одно из них, «Мы любим только то, чему названья нет...», Клюев включит в свой первый сборник «Сосен перезвон», а затем и в «Песнослов».

    автора и адресата. Блоковский сборник «Нечаянная радость», выпущенный «Скорпионом» в 1907 году, поверг Клюева в восторг, дал ему надежды на возможность равного диалога интеллигента и крестьянина, на интеллектуальное и эмоциональное приятие друг друга. Ведь это от «Нечаянной радости» душа Клюева «становится вольной». Ведь это автору «Нечаянной радости» он спешит передать свое «чувствование».

    Клюев не ошибся. И он, и Блок были готовы к диалогу. Их эпистолярный союз оказался необходимым звеном в цепи неслучайных случайностей их судеб. Всем поворотом трагических российских событий, всеми муками собственной совести им суждено было сказать друг другу свое слово.

    Что сталось с Блоком? Его литературные, интеллектуальные кумиры – Шекспир, Гёте, Достоевский, Фет, Полонский, Вл. Соловьев, Брюсов; его темы – петербургские зимы, женщина, подмосковная природа... Он сам об этом напишет в краткой автобиографии 1907 года. И вдруг – интерес к Клюеву, старообрядцу, хлысту, мятежнику. И – эта неожиданная фраза в письме к матери: «Хочу заниматься русским расколом»[28]. А через неделю – опять в письме к матери – повторяет о своем намерении заняться расколом[29]. И вскоре, девятого октября, сообщает ей о письме олонецкого крестьянина. Клюев встал на его пути именно тогда, когда Блоку необходима была эта встреча, необходим был новый кумир, который воплотил бы в себе душу народную, исконно народную, с древними старообрядческими корнями, с готовностью к расколу и в те, девятисотые, годы. И вот в его Прекрасной Даме, воплощенной соловьевской идее софийности, в образе, которому символисты поклонялись как божеству своему, Белый возьмет да и разглядит «хлыстовскую Богородицу»![30] Да и не просто разглядит – сам будет пребывать в сомнениях: не податься ли в народ? Или в монашество – ведь пришла ему такая мысль в 1904 году. Ему и Павлу Флоренскому. Сам метался, сам искал Божью правду. Даже когда пытался научить других. Мережковского, например, который в «Петре» – «вместе с русским сектантством»[31], или Блока, который только «полуобернулся» к народу: «Тревожную поэзию его что-то сближает с русским сектантством.

    Сам он себя называет «невоскресшим Христом», а его «Прекрасная Дама» в сущности – хлыстовская Богородица»[32]. Блоковский мир – и вдруг: хлыстовский!

    Бальмонт, Вяч. Иванов, Брюсов, Белый, Блок – «длинное ожерелье японских масок», « каждая со свое гримасой. Так писал Максимилиан Волошин[33], сам – маска, гримаса. Среди всех олонецкий крестьянин примечает маску блоковскую. Только маской она ему не казалась. Да и не было маски, не было гримасы. Его Прекрасная Дама была для него той самой Вечной Женственностью, той самой Женой, облеченной в солнце из «Апокалипсиса», которая спасет и его, и Россию. На нее он и молился, к ней и обращался со своим откровенным, исповедальным словом, как к Богородице:


    Да святится имя твое...
    ... О, исторгни ржавую душу!
    Со святыми меня упокой.

    Он молит свою Прекрасную Даму об очищении, об успокоении, как христианин молит Богородицу: «Пресвятая Владычице моя Богородице, святыми Твоими и всесильными мольбами отжени от мене, смиреннаго и окаяннаго раба Твоего, уныние, забвение, неразумие, нерадение и вся скверная, лукавая и хульная помышления, от окаяннага моего сердца и от помраченнаго ума моего; и погаси пламень страстей моих, яко нищ есмь и окаянен, и избави мя от многих и лютых воспоминаний и предприятий, и от всех действ злых свободи мя: яко благословенна еси от всех родов, и славится пречистое имя Твое во веки веков, аминь». Эта утренняя молитва истинного христианина воплощается в блоковском стихе, посвященном Прекрасной Даме. Да и воплощается с иным, блоковским, чувствованием. Вспомним его Богоматерь – Прекрасную Даму в итальянских стихах, в «Благовещении» (1909):


    Молвит: «Здравствуй! Ты полна красы!»
    И она дрожит пред страстной вестью,
    С плеч упали тяжких две косы...

    И дальше:

    «Я ли, я ли?»
    И рукою закрывает грудь...
    Но чернеют пламенные дали –
    Не уйти, не встать и не вздохнуть...

    К блоковской Богородице немыслимо обратиться с мольбой: «... и погаси пламень страстей моих...» Она сама близка к грехопадению. Потому Сергей Константинович Маковский в своей монографии «На Парнасе «Серебряного века обмолвился: блоковская «Гаврилиада» – «невыносима»[34].

    Случевский – предтеча, как принято считать, декадентской русской поэзии. Он умер в 1904 году – и в ту пору он был одним из немногих, если не единственным, кто по-христиански чувствовал земную жизнь: с приятием земного рока, спокойным отношением к смерти, с восприятием природы как апофеоза бессмертия, с всепрощающей любовью. Время Распутина пришло не с Распутиным. Русское общество жаждало новых пророков. То, что В. Розанов прочитал «Апокалипсис» как конец христианской веры, как начало эры новой веры, – верно отражает всю духовную атмосферу творческой элиты Петербурга и Москвы. Ницшеанство стало религией русского интеллигента. И Минский, и Сологуб предрекали пришествие в мир нового сверхчеловека. Белый и Эллис с головой ушли в антропософию – и, думается, прав был Н. Зернов, автор замечательного исследования «Русское религиозное возрождение XX века», когда написал: Распутин и Белый не далеко ушли друг от друга, «поэтом-символистом и сибирским крестьянином овладел один и тот же род эротического оккультизма, с той лишь разницей, что Распутин хорошо усвоил это учение, а поэт был напуган и в то же время заворожен его притягательной и демонической силой»[35]. Эта завороженность демонической силой – и в падших ангелах, поверженных демонах Врубеля, и в «Огненном ангеле» Брюсова, и во «Влюбленной в дьявола» Гумилева.

    Близкая раскольничьим скитам поэзия Михаила Кузмина все-таки поэзия не христианская, она по-язычески плотская. Язычником был Розанов, хоть и почитал Церковь,– он и умрет с ощущением апокалипсиса, умрет от голода в 1919 году, не завершив книгу об апокалиптической роли революции. В 1909 году в «Аполлоне» Гумилев опубликует «Потомков Каина», стихотворение, наполненное язычески сладостным ощущением первородного греха, когда

    Для юношей открылись все дороги,
    Для старцев – все запретные труды,
    Для девушек – янтарные плоды

    и языческим же увяданием, бессилием пред крестом. Вспоминая свою встречу с З. Гиппиус к редакции «Мира искусства» в 1899 году, С. Маковский отмечал и ее языческое ощущение жизни, ее упоенность Паном, «могучим и прекрасным»[36].

    Однако именно Гиппиус, примкнув к дягилевскому «Миру искусства», восстала против язычника Дягилева, влиятельного Дягилева, которого христианская идея так и оставила равнодушным. Зинаида Николаевна Гиппиус отторгла и снобизм дягилевцев. Потому и задумала вместе с Мережковским собственный журнал «Новый путь», главная тема которого – духовная миссия русской православной церкви, главная задача – привлечь друг к другу внимание Церкви и интеллигенции. Как рецензент поэзии Александра Добролюбова, Брюсова, Коневского, Волошина, она увидела сокровенный смысл всей декадентской поэзии как откровение для себя, как нечто, ничего общего не имеющее с молитвой,– а только поэзия-молитва принимается душой человеческой.

    Я к монастырскому житью
    Имею тайное пристрастье...

    Религиозные метания русской интеллигенции начала века отражали нравственные, духовные сомнения мира, и не только мира, но и самой Церкви. Поразительно, но в то время многие семинаристы вдруг стали отказываться от священства. В 1911 году из общего числа выпускников семинарий (2148) только 574 приняли священнический сан[37]. К двадцатому веку многие русские интеллигенты пришли с опустошенными сердцами, с душами, отчужденными от Церкви,– а причина была древняя: отчуждение самой Церкви в петровскую эпоху. И ограничение монастырской жизни, и урезание автономии приходов, и нарушение тайны исповеди – все эти петровские реформы отторгли многих православных от Церкви.

    Конечно, нельзя забывать ту духовную мощь, которую несли русскому обществу в конце девятнадцатого и начале двадцатого веков и о. Алексей Мечев[38], и оптинские старцы Иосиф, Амвросий, Варсонофий, Нектарий. Глубоко верующие император и императрица не могли не видеть кризис Церкви. Отсюда и их стремление хоть внешне возродить духовную атмосферу царствования Алексея Михайловича, по мнению исследователей Церкви,– одного из последних подлинно национальных правителей: его именем был назван наследник. Отсюда и их желание возродить соборность русского общества. Достаточно сказать, что высших церковных должностей начали достигать крестьяне! Когда-то на базаре епископ Варнава (Накронин) продавал овощи – а в 1913 году он получил Тобольскую епархию. Этим же стремлением установить связь царской фамилии с народом объясняется и появление при дворе Распутна. Это все тот же 1907 год! Год, в который было написано Клюевым первое письмо Блоку и с которого началось его влияние на автора «Нечаянной радости».

    Надежды на возрождение соборности Церкви и народа связывались с созывом Собора. Соборность (греческое католон) всегда в России означала соединение в любви и духовенства, и мирян. Потому шестьдесят два епископа выступили за созыв Собора с правом законодательствовать от имени Русской Церкви. Лишь Тульский и Туркестанский были против. Ответы епископов на вопросы анкеты Синода красноречиво свидетельствуют о том, что основной конфликт Церкви качала века сводился к отношению духовенства и мирян. По разные стороны оказались выдающиеся деятели Церкви. Антоний Храповицкий, личность сильная, авторитетная, настаивал на варианте Византийской империи – на созыве Собора с участием лишь епископов. Епископ Арсений Псковский, один из будущих кандидатов на патриаршество в 1917 году, выступил за Собор с участием мирян, убеждая оппонентов в том, что хранителем истины Церкви является весь народ. Дальше пошел епископ Самарский Константин, предлагая отменить плату прихожан за требы, расценивая ее как дело псевдоапостольское. Епископ Полоцкий объявил улучшение экономического состояния крестьян заботой духовенства. По словам епископа Симбирского Гурия, русские епископы пытались «освободить приходского священника от различного рода полицейских обязанностей, вытравить из его души чувства покорности и раболепия, укоренившиеся за долгие столетия рабства»[39].

    «Политическая реакция» 1907-1908 годов помешала проведению необходимых церкви реформ. Но пройдет время «реакции», наступит 1912 год, а император так и не сдержит своего обещания о созыве Собора. Потом наступит октябрь 1917 года – но Церковь так и не получит права на самоуправление. Вернуть Церковь к принципу соборности так и не удастся. Взирая на подвижников и лжепророков, старцев и лжеапостолов, русская интеллигенция – интуитивно ли, целенаправленно ли – пыталась обрести свою точку опоры, приблизиться к истине. В 1900 году «Мир искусства» опубликовал исследование Дмитрия Мережковского о Достоевском и Толстом, где впервые в литературоведении, в философии и тот, и другой воспринимались как религиозные учителя. Как заметил Н. Зернов, «эта работа вызвала горячие споры, завершила длительный период антихристианских настроений, характерных Для левого крыла интеллигенции, явилась поворотным пунктом в эволюции русской культуры»[40]. Следующим шагом в преодолении пропасти между русской интеллигенцией и Церковью явились дискуссии религиозно-философского общества. В октябре 1901 года Победоносцев, прокурор Святейшего Синода, принял у себя Мережковского, Философова, Розанова, Миролюбова, Тернавцева. В тот же день их приветствовал митрополит С. -Петербургский Антоний Вадковский. Вслед за тем последовали собрания религиозно-философского общества, стенограммы которых были опубликованы в журнале «Новый путь»[41]. Первое заседание открылось двадцать девятого ноября в зале Географического общества. Дискуссия интеллигенции и Церкви длилась до пятого апреля 1903 года. Всего прошло двадцать одно заседание. Деятельность Общества была прекращена по требованию прокурора Синода.

    – преодоление разрыва между двумя мирами, мирским и духовным. Духовенство отдавало себе отчет в том, что среди интеллигенции есть те, кто к Христу не придет никогда. Но духовенство же и признавало: Церковь не может дать народу ни Христовой надежды, ни помощи. «Силы Церкви слабы; широты замысла, веры, разверзающей небеса и низводящей Духа Святого, в них нет»[42], – эта жесткая позиция была высказана в докладе В. А. Тернавцева «Интеллигенция и Церковь». Наполовину русский, наполовину итальянец, выпускник С. -Петербургской Духовной академии и мирянин, занимающий должность в Синоде, увлеченный хилиазмом – верой в Христово тысячелетнее царство на земле, Тернавцев, как никто другой, мог выразить в своем докладе весь узел проблем в отношениях Церкви и мира. Из противоречий Церкви и интеллигенции Тернавцев делал вывод о том, что для интеллигенции «Небо Нового Завета может открыться не иначе как во Христе, на пути служения ее человеку – в области междучеловеческих отношений», что ее грядущий избавитель – обетованный Ангел, «летящий посредине неба», имеющий «вечное евангелие, чтобы благовествовать живущим на земле». Миссия интеллигенции – послужить народу, пострадать за него. В этом смысле, утверждал Тернавцев, Церковь и интеллигенция нуждаются друг в друге.

    Как бы то ни было, а философия, духовная жизнь серебряного века являли собой возрождение лучших славянофильских идей. Слияние с народом – эта идея стала главенствующей. Каждый понимал ее по-своему: учительство, мессианство, наставничество, собственно уход в народ... Интеллигенция призывала и Церковь открыть народу сокровенную правду о земле – учение и проповедь о христианском государстве. Надо сказать, что духовенство, в целом соглашаясь с докладом Тернавцева, усмотрело в призывах интеллигенции некое смещение понятий социализма и христианства, представление о христианской правде на земле как социализме. Ведь именно так воспримут революцию и интеллигенты, и крестьяне, в том числе – Клюев, Карпов, Есенин, Ширяевец... Потому, при обсуждении доклада Тернавцева, преосв. Сергий высказался со всей определенностью: если интеллигенция действительно хочет христианства, а не социализма без веры и будущей жизни, интеллигенции нет причины восставать против Церкви; христианство не может отречься от неба и не может поставить во главу своего служения земное благополучие, «правду о земле», но, изрекая свое исповедание небесного идеала, оно, естественно, тем самым произносит суд и о земном.

    Довольно остро в «Новом пути» прозвучал и вопрос о сектантстве. Это была попытка оправдать сектантство как проявление свободы совести, по природе своей сходнее со свободой творчества. В этом смысле сектант и поэт, живописец были как бы близки друг другу.

    В первом номере журнала за 1903 год была помещена статья Н. Минского «О свободе религиозной совести». Стараясь убедить духовенство быть терпимыми к сектантам, Минский приводил им пример Христа, который для евреев был вольнодумцем, чем-то вроде сектанта. Рассуждения Минского сводились к следующему: роковое заблуждение еврейства заключалось в том, что оно смешивало абсолютность и совершенство самого Бога с абсолютностью и совершенством своего, человеческого, понимания Бога, и потому евреи распяли Христа как нарушителя их веры, не понимая того, что Он пришел не разрушать ее, а укреплять новым откровением; что сделали фарисеи, не может сделать христианин, так как в основе христианства уже лежит различие между Божеским и человеческим; кроме того, христианская религия есть религия внутреннего простора. Он призывал Церковь смотреть на секты, как на окольные пути, по которым заблудшие пробираются к спасению,– и если бы даже Церкви казалось, что окольные пути сектантства ведут назад, она вправе считать свои приговоры сектантам истинными лишь для себя, но не для Бога, ибо пути Господа неисповедимы.

    Статья Минского вызвала возражения духовенства. Духовный журнал «Странник», отвечая Минскому, писал: «Как ни красноречиво написана статья г. Минского и как нам ни приятно было бы убедиться умом в том, чего так жаждет сердце – в благе свободы совести,– однако мы должны сознаться, что доводы г. Минского настолько оригинальны, насколько и сомнительны. Еврейство, говорит он, распяло Христа благодаря своей уверенности в полном обладании религиозной истиной. Так ли это? Иоанн Креститель, Симеон Богоприимец, Анна-пророчица, апостолы, Никодим и многие другие евреи, вероятно, не менее Каиафы и всего сонмища, распявшего Христа, были убеждены в истине единобожия и других догматах Ветхого Завета. Однако это не помешало им опознать во Христе Мессию. Не потому уверовали они в Него, что были уверены в неполноте своего религиозного знания и благодаря этому обстоятельству были готовы слушать всякого человека, принесшего им новые откровения, но потому, что по нравственному совершенству они удостоились дара благодатного прозрения истины. Этот путь к истине через нравственное совершенство и благодать остается неизменным, как все законы Бога, на все времена. Поэтому и современная христианская церковь не может бояться «распять Христа», так как Дух Святой и Христос не оставляют ее никогда. Сила их проявляется в святых, которыми никогда не оскудевала православная Церковь и которые всегда в трудные времена ересей благодатию Божиею опознавали истину и увлекали за собой на ее сторону всех верующих, достойных ее. Таким образом факт распятия фарисеями Христа, при данной теории познания религиозной истины, получает совсем иной смысл и теряет в обсуждении вопроса о свободе совести всякое значение»[43]. Церковь же не допускает «духовного простора для сектантского мышления», и еретическое мышление никак не приравнивается ею к религиозному творчеству. Сектантство объявлялось очагом духовной заразы[44].

    «сектантскому мышлению», к еретикам. Эллинист Вяч. Иванов, русский «всеми кровями»[45], всматривался в хлыстовство как в мировую, народную тайну. Об этом и вспоминал Евгения Герцык: «Мысли, владевшие тогда Вячеславом Ивановым, пробудили в нем интерес к хлыстовству, пьяному тем же вином духа. Насколько мне помнится, Пришвин, сам в то время увлеченный сектантством, повез его к хлыстовской богородице. Обставленная тайной поездка на тройке куда-то за Петербург в глухие, дальние пригороды. В маленьком мещански домике состоялась у В. И. с нею долгая беседа. А через несколько дней он читал публичную лекцию о «Древнем Ужасе», и среди привычной модернистской публики в первых рядах сидела женщина, молодая еще, с красивыми строгими чертами, с головы до пят укутанная черной шалью. Это и была хлыстовская богородица. С жадным любопытством оглядывала я ее и впервые не утерпела – спросила, не мешает ли ее пониманию множество греческих имен, цитат? Она повела очень красным кончиков языка по тонким губам и, глянув на меня немножко насмешливо, ответила: «Нет, что ж, понятно: имена разные и слова разные, а правда одна». Я не помню, встречался ли В. И. с нею еще. Может быть, она ему и не нужна была. В то время он уже побеждал в себе это упоение стихией женского»[46].

    Это событие относится к 1908 году. Летом того же года Пришвин, увлеченный народными религиозными движениями совершает путешествие на Светлое озеро, к Китежу, в мир раскольников, в мир сектантов. Так рождалась его повесть «У стен града невидимого». А незадолго до этого на Светлом озере были Мережковский и Гиппиус, и во время своего паломничеств; они вели с крестьянами богословские споры. Дневниковые записи Пришвина, относящиеся к 1908 году, свидетельствуют интересе к сектантам и издателей «Нового пути».

    Из записей от двадцать первого октября:

    «Приведите, – пишут, – Проханова».

    Пришел Проханов – идем к Мережковскому. Насилу уговорил. Это высокий господин с маленькой головой, низким лбом, черный, что-то кавказское. Сектант... доктор и теолог».

    «Кабинет Мережковского... Что-то серое под ногами, вроде театра Комиссаржевской... Письменный стол, шкаф с книгами. В углу неизменная молчаливая аристократическая фигура Философова – скучающий человек... Скучал около Дягилева, скучает и здесь, около них... Но скрывает это от себя. "Книжник", черный лохматый – хлыст... Карташев, еще два-три "своих"...

    Свои... Секта?.. Собрание?.. Журфикс?..»

    «Проханов говорит, что хочет "логику" ввести сектантам.

    – Почему же вы тогда христианство распространяете, а не философию?

    Проханов опешил... Я объяснил, что такое "логика" Проханова – это систематизация сектантского хаоса...

    – Но мы как раз и дорожим этим хаосом, – ответил Мережковский. – Меня только сектанты и понимают, а здесь нет...»

    «... Мережковский говорит с мужиками про Апокалипсис, об антихристе. Мужики его понимают... Но тот ли это антихрист... Это тот же самый... Но как они с двух концов добрались к нему?..

    В этой точке на Светлом озере сходятся великие крайности русского духа... В широких слоях общества думают, что мужицкий антихрист что-то вроде черта... Ничего подобного... Это настоящий христианский антихрист. Но понять трудно, не будучи всем этим вооруженным...

    Когда я был там и напал на след Мережковского, то меня приняли за него. И говорили, как с ним: вот как есть такой же!..

    Но скоро раскусили: "Нет, брат, далеко тебе до него. Не силен ты..."

    "Мы вышли на улицу: воплощение, искупление, папироски, женщины, похожие на актрис, эти священные поцелуи в лоб… Секта... И как это далеко от народа..."»[47]

    В записях от второго ноября – опять ощущение сектантства и его силы в духовном брожении интеллигенции:

    «На религиозно-философском собрании: Блок и Рябов, Философов и сектанты, Гиппиус и Рябов»[48]. Рябов – хлыст.

    Запись от четырнадцатого ноября:

    «Вечер у Павла Михайловича. Чтение Сологуба у хлыстов»[49]. Павел Михайлович – Легкобытов, руководитель хлыстовской секты «Новый Израиль». В своем очерке «Астраль» Пришвин назовет его «совсем особенным человеком», признаваемым за антихриста[50].

    «Были у меня опять хлысты. Подготовлял их к выступлению на р. -ф. собрании»[51].

    И вот уж поразительная оценка хлыстовства и декаденства – в записи Пришвина от двадцать восьмого января:

    «Мелькнула такая мысль: как близко хлыстовство к тем, что проповедуют теперь декаденты: все царства Легкобытова, Мережковского (...) И процесс одинаковый – Я – бог, и потом образование царства: ты больше я»[52].

    Через десять лет, возвращаясь к мысли об интеллигенции и хлыстовстве, Михаил Пришвин уже не смог с такой определенностью отождествить духовное состояние хлыста и интеллигента. Вдруг выросла проблема личности, вдруг заявило о себе сильное непокорство личности хлыстовской стихии. Собственно говоря, не вдруг, а именно в восемнадцатом году, когда закипит «большевистский чан» и станет невозможно «биться за человеческую личность». Броситься в чан или только заглянуть него, по Пришвину, – постоянное состояние Блока. Вот и тогда, вслушиваясь в голос Клюева, Блок решал для себя: броситься или заглянуть?[53] И это при том, что сами хлысты к Блоку относились как к избранному. Обратим внимание на фразу Пришвина: «Блок и Мейер, по мнению хлыстов, обладают; "пророческим даром"»[54].

    «своего». Помимо духовного, был, похоже, и еще один мотив в поэзии Блока, который привлек внимание Клюева. Христианские кумиры сосуществовали в блоковском мире с языческой нежитью, а христианские мотивы плотью и духом, темой и образом впитали в себя пантеистическое приятие природы. Блок, словно крестьянское дитя, славил «болотного попика», «лягушку хромую», «родимую гать», «всякого зверя», «всякую веру», «чертенят и карликов» и – «своего полевого Христа:

    Ты прости нас, старушка ты Божия,
    Не бери нас в святые места.
    Мы и здесь лобызаем подножие
    Своего полевого Христа.

    – пантеистическое чудо, потому «Лик и синее небо – одно».

    В предисловии к «Нечаянной радости» Блок поведал миру о своем одиночестве и страдании в мире-балагане, мире-позорище: ему бы найти опору, бежать от города. Эту-то ностальгию по «древним поверьям», по полевому Христу и уловил Николай Клюев. В его следующем письме – все то же благоговение отрока Варфоломея пред явленным чудом («... умилен честью, которую Вы оказали мне...»). Но сермяжная гордость, затаенный укор господам прорывается, как давно назревший нарыв: «Вы – господа, чуждаетесь нас...» В каком-то забытьи, в каком-то пароксизме откровения он – грозил: «Наш брат вовсе не дичится "вас", а попросту завидует и ненавидит, а если и терпит вблизи себя, то только до тех пор, покуда видит от "вас" какой-либо прибыток».

    Так, боготворя и ненавидя, он войдет в русскую литературу – и уже не склонит головы. «О, как неистово страданье от "вашего" присутствия, какое бесконечно-окаянное горе сознавать, что без "вас" пока не обойдешься! Это-то сознание и есть то "горе-гореваньице" – тоска злючая-клевучая, – кручинушка злая беспросветная, про которую писали Никитин, Суриков, Некрасов, отчасти Пушкин и др. Сознание, что без "вас" пока не обойдешься,– есть единственная причина нашего духовного с «вами» несближения, и – редко, редко встречаются случаи холопской верности нянь или денщиков, уже достаточно развращенных господской передней»[55].

    Вот так, как равный равному, без холопской униженности... «Вы» нам нужны, и потому мы «вас» терпим... Вероятно, в своем ответе на первое письмо Клюева Блок пытался оправдаться за свое дворянство: нельзя, мол, сразу перестроиться. Но и это – плохо, и это вызывает резкость Клюева: ложь, мол, особенно в устах Блока, вроде как и неприлична, и неблагородна.

    После укоров: «Присылаю Вам еще стихотворений...» Самому отделывать их некогда («... надо кормиться,– а хлеб дорогой»), пусть Блок выправит неудачные фразы да и поместит все это в «Русском богатстве» или в «Трудовом пути»... И стихи печатаются в «Трудовом пути».

    – право имеет. Клюеву необходимо было состояться. И не среди певцов хлыстовских кораблей, а – на Олимпе. Искренний, проницательный Блок потому и задаст себе вопрос: «Ну а дальше что же?» Дальше – «подходит конец», «идет новая интеллигенция, которая истребит «нас». Это сказано им в связи с письмом олонецкого поэта[56].

    «Ну, полноте, кто ж у нас на Руси себя Наполеоном теперь не считает?» Это уже вопрос Порфирия Петровича. Сказал, словно успокоил. Где ж было предвидеть, что стихия отрицания поглотит и тех. кто, отрицая, только входил в русскую интеллигенцию, и тех, кто каялся перед народом за всю русскую интеллигенцию...

    А Блок каялся. Ведь уже было написано «Безвременье» (1906), его публичное покаяние. Словно Господь дал ему, его душе покаяние Давидово. И он молился покаянными словами – не пред иконами, пред народом. Он признавался, что его поприще – пустой рынок на петербургской площади. Он видел: Россия опутана паутиной Он спрашивал: кто порвет эту паутину?

    Кто порвет паутину, ему ответил Николай Клюев. Как раз во втором письме. «Письмо Клюева окончательно открыло глаза»[57], – признается Блок матери. Ей же он пишет о своем предчувствии – о возмездии: лет через пятьдесят – сто явится большой писатель из самой бездны народа и уничтожит самую память о кучке русских интеллигентов. Так он понял письмо Николая Клюева.

    Вот ситуация и перевернулась. Наставником, духовным старцем стал Клюев. В 1908 году Блок создает драму «Песнь Судьбы», в которой человек в очках, измученный мыслями самого Блока о презрении и ненависти народа к интеллигенции, произносит фразу из письма... Клюева! Фразу о «строительных началах народа»[58]. Блок публикует свою статью «Литературные итоги 1907 года», в которой не может удержаться от цитирования клюевского послания. Голос Клюева для него – голос России, которую интеллигент видит из окна вагона.

    «Здравствуйте, господин Блок.

    Вы напечатали мое письмо. К чему это?» – и так далее[59].

    – новые стихи и просьба поместить их в журнал. Сообщает, что был в Питере четыре месяца, хотел зайти, да раздумал – и все это вскользь между прочим. И так же вскользь интересуется реакцией В. Розанова в «Русском слове» и Д. Философова в «Столичной почте» на свое письмо, процитированное Блоком. В конце – мягкое, доброе: «Не томите молчанием, откликнитесь...»

    Интересоваться было чем. Хмельной от писем Николая Клюева, Блок, конечно, не выражал мнения всей столичной элиты. В статье «Автор «Балаганчика» о петербургских религиозно-философских собраниях» В. Розанов представил олонецкого корреспондента подпоенным шабли и лестью Блока мужичком из ресторана. Д. Философов, выступав со статьей «Декадентские мужички», иронизировал по поводу «сбитого с толку» Блока.

    Но все-таки Блок получил отпущение греха: «... я не то чтобы разобиделся, а просто что-то на душе неловко: не договорил ли я чего, или переговорил, или просто не по чину мне битым быть»[60].

    Клюев олицетворял для Блока весь народ, богоносный и многострадальный. Например, двадцать первого сентября, находясь в Шахматове, Блок делает запись: «Письма Клюева». И тут же рядом: «Добролюбов о народности»,– имея в виду статью Н. Добролюбова «О степени участия народности в развитии русской литературы»[61]. Не принимая идеализации народного поэтического творчества славянофилами, Н. Добролюбов обращает внимание на то, что помимо религиозных мотивов в народном творчестве присутствуют и темы протеста, бунта. Возможно, Блок искал подтверждение и объяснение непримиримости Клюева, его неистовости, его укорам. Возможно, клюевские письма изучались Блоком в контексте посылок добролюбовской статьи. Он не мог не остановиться на том месте статьи, где речь шла о Курбском и его холопе Ваське Шибанове, пострадавшем за хозяина: «... нет – Шибанов пусть терпит, ему это прилично, а князю Курбскому нет дела до того, что приходится на долю Васьки Шибанова»[62].

    – а это ясно как белый день из его статей и писем той поры – мучился комплексом вины за всех Курбских перед Шибановыми. Он принимал на себя все муки совести, которые испытывал толстовский Нехлюдов. В тот же день он обратился и к «Воскресению». В записной книжке он написал нехлюдовскую фразу «Le vrai grand monde*» [* Подлинно большой свет (франц.)], сказанную во время наблюдения «совсем нового, другого, нового мира» труженика. Их этого же «нового мира» был Клюев. Именно таким виделся Клюев Андрею Белому: в «начале века» явившийся из молитвенных чащ, из молелен севера, олонецкий поэт знаменует собой «новый мир». В записе Блока упомянут и Лаврецкий, эпизод его приезда в деревню. Вспомним скорбные и сладкие чувства тургеневского героя, дворового человека, фразу Лаврецкого: «Здравствуй, здравствуй, брат...» И дальше: «Тебя, кажется, Антоном зовут?» О том, что письма Клюева вызвали у Блока желание перечитать «Дворянское гнездо» и «Воскресение», свидетельствует и его шахматовское письмо Георгию Чулкову от восемнадцатого сентября: «... Перечитываю Толстого и Тургенева. Изумляюсь»[63]. Через десять дней, двадцать восьмого сентября, перед отъездом из Шахматова, он вновь делает запись: «Народное, письма Клюева, «Воскресенье», Добролюбов о народности в русской литературе»[64]. А перед этим: «Сложнейшие думы. Менделеев, Толстой, Тургенев, Добролюбов, Венгеров, вампир граф Дракула. Клюев. Маленькие современные писатели – Лазаревский, Куприн, Бунин, Кондурушкин».

    Что же так впечатлило Блока в письмах Николая Клюева? В сентябре Клюев переслал Блоку свою статью в виде письма В. С. Миролюбову во Францию. Сам Клюев отправить письмо адресату не имел никакой возможности, ему необходим был посредник. Дело в том, что Клюев находился в ту пору под наблюдением властей: попа, урядника и станового, как он сообщал А. А. Измайлову. Только благодаря Блоку мы имеем возможность прочитать этот удивительный документ; прежде чем отослать его во Францию, он собственноручно снимает копию, сделав при этом пометку на первой странице: «Получ(ил) 11. IX. 08. Шахм(атово)». Через два дня он уже отписал Е. П. Иванову, своему ближайшему другу: «Если бы ты знал, какое письмо было на днях от Клюева (олонецкий крестьянин, за которого меня ругал Розанов). По приезде прочту тебе. Это – документ огромной важности (о современной России – народной, конечно), который еще и еще утверждает меня в моих заветных думах и надеждах»[65]. Здесь же Блок противопоставляет Клюева столичной интеллигенции, в частности Д. С. Мережковскому, 3. Н. Гиппиус, Д. В. Философову: после двухлетнего пребывания в Париже те «обасурманились», Клюев же – народный. В уже упоминавшемся шахматовском письме Чулкову Блок вновь возвращается к посланию Клюева: «Очень много и хорошо думаю. Получил поразительную корреспонденцию из Олонецкой губернии от Клюева. Хочу прочесть Вам»[66].

    Предназначавшаяся для Миролюбова статья Клюева сыграла в судьбе Блока роль Благой Вести.

    25 Там же.

    26 Блок А. Собр. соч. М. -Л., 1963. Т. 8. С. 215.

    27 Письма Н. А. Клюева к Блоку. С. 462.

    29 Там же. С. 210.

    30 Белый А. Настоящее и будущее русской литературы. Весы. 1909. №3. С. 79-80.

    31 Там же. С. 80. Современники А. Белого подмечали хлыстовские мотивы и в его творчестве. «... Белый не мыслил поэзию иначе как теургией, а когда он из дебрей антропософских мудрствований тянулся к родному хлыстовству, то неудержимо обращалась его символика в сектантское заклинание (см. его роман «Серебряный голубь»)». Маковский С. На Парнасе «Серебряного века». Нью-Йорк, 1986. С. 23.

    34 Маковский С. На Парнасе «Серебряного века». С. 154.

    35 Зернов Н. Русское религиозное возрождение XX века. Париж, 1974. С. 193.

    «Серебряного века». С. 25-26.

    37 См.: Отчет Бюджетной комиссии Государственной Думы, § 1, С 48. Цит. по. Зернов Н. Русское религиозное возрождение XX века. С. 76.

    «Самопознании». Он же написал книгу «О. Алексей Мечев», изданную в Париже в 1970 году.

    39 «Мнения епархиальных епископов по вопросу о церковной реформе», I–IV, СПб, 1906. Т. II. С. 1. О конфликте в Русской Церкви см.: Зернов Н. Русское религиозное возрождение XX века, главы «Русская Церковь накануне революции» (С. 51-78), «Попытка церковных реформ» (С. 79-99).

    41 Издатели Д. Мережковский, З. Гиппиус, П. Перцов. Христианские издания, в частности журнал «Странник» – о «Новом Пути»: «Светский журнал, посвятивший себя вопросам религии и церкви, – явление в летописях нашей печати пока исключительное и потому чрезвычайно любопытное» (Т. 1. С. 322. Выпуск 1903 года). Родословная «Нового Пути» выводилась из философского наследия Гоголя, Достоевского, Вл. Соловьева. Среди слушателей дискуссии был и Л. Семенов.

    42 Новый Путь, 1909. №1. С. 7-8. В. А. Тернавцев родился в 1866 году, умер в сороковые годы двадцатого столетия (по одним данным – 1940, по другим – 1944) в Серпухове. Из доклада Тернавцева: «Церковь не покидала народа в трудные времена. Но оставалась сама безучастной к общественному спасению, она не могла дать народу ни Христовой надежды, ни помощи в его тяжком недуге. Его бедствия она понимает, как посылаемые от Бога испытания, перед которыми приходится только поклоняться» (С. 21).

    –326. Ответ помещен в рубрике «Обзор журналов».

    45 Герцык Е. Воспоминания. Париж, YMCA-PRESS.

    46 Там же. С. 53.

    47 Пришвин М. Собр. соч. М., 1986. Т. 8. С. 33-36.

    49 Там же.

    50 Там же. Т. 2. С. 590.

    51 Там ж е. Т. 8. С. 39.

    «Было такое время, когда к чану хлыстовской стихии богоискатели из поэтов с замиранием сердца подходили, тянуло туда, в чан.

    Помню, однажды, в десятилетие нашего интеллигентского богоискательства, заинтересовались мы одной сектой «Начало века», отколовшейся от хлыстовства.

    И помню, один из кипевших в этом чану именно так и говорил нам:

    – Жизнь наша – чан кипящий, мы варимся в этом чану, у нас нет ничего своего отдельного, и не знаем, у кого какая рубашка, нынче она у меня, завтра у соседа. Бросьтесь к нам в чан, умрите с нами, и мы вас воскресим. Вы воскреснете вождями народа.

    На это возражали:

    – Как же броситься, а личность моя?

    Я, близко знавший эту секту, не раз приводил на край ее чана людей из нашей творческой интеллигенции и всегда слышал один и тот же вопрос:

    – А личность?

    Ответа не было, и не могло быть из чана, где личное растворяется и разваривается в массу, и создается из Я-европейца (зачеркн.) – Мы, восточное мы (зачеркн.), («Наше наследие», 1990, №1. С. 66).

    54 Пришвин М. Собр. соч. Т. 8. С. 39.

    57 Блок А. Собр. соч., т. 8. С. 219.

    58 Там же. Т. 4. С. 134. Об этом же: М. Niqueux. Blok et l'appel de Kljuev. Томе 54(4). Paris, 1982, p. 626, а также К. М. Азадовский (Письма Н. А. Клюева к Блоку. С. 467).

    59 Письма Н. А. Клюева к Блоку. С. 468.

    61 Блок А. Записные книжки. С. 114.

    62 Добролюбов Н. Избранное. М., 1975. С. 66.

    63 Блок А. Собр. соч. Т. 8. С. 254.

    66 Там же. С. 254.

    Раздел сайта: