• Приглашаем посетить наш сайт
    Салтыков-Щедрин (saltykov-schedrin.lit-info.ru)
  • Алексеева Л. Ф.: Произведения Н. А. Клюева 20–30-х годов сквозь призму традиций А. А. Блока

    Произведения Н. А. Клюева 20–30-х годов сквозь призму традиций А. А. Блока 

    В истории литературного процесса 20–30-х годов XX века творчество Николая Алексеевича Клюева оставило свой яркий, необычайно оригинальный след. Истинное содержание его поэтической личности и литературная репутация, как это постепенно выясняется в последнее время, имеют весьма значительную дистанцию. Поэзия Н. Клюева неизменно характеризовалась как «новокрестьянская», обращенная более к прошлому, нежели к современности и будущему, загроможденная религиозными и фольклорными образами и ассоциациями.

    Целый ряд публикаций 80-х годов позволяет по-новому прочитать изданные ранее поэтические произведения и познакомиться с многими текстами, созданными Н. Клюевым в последнее десятилетие жизни [1]. Хотя многие рукописи произведений конца 20-х – начала 30-х годов до сих пор не найдены или же обнаружены лишь отрывки и незаконченные части упоминаемых автором в переписке с современниками поэм и стихотворных циклов [2], то, что стало, наконец, достоянием читателя, свидетельствует о глубинном проникновении художника в противоречия современности, о поразительной способности его поэтического предощущения трагических потрясений будущего.

    Уже в 10-е годы Н. Клюев заявил о себе как личность во многих отношениях примечательная, недаром он заслужил внимание таких выдающихся литераторов, как А. Блок, В. Брюсов, М. Горький, С. Городецкий, В. Миролюбов, С. Есенин и др. Имя Александра Блока в этом ряду названо первым далеко не случайно. Очень многое свидетельствует о глубоком воздействии личности и творчества старшего современника на «поэта-крестьянина», да и для А. Блока духовный мир Н. Клюева значил немало; вопросы о взаимном влияний-поэтов друг на друга затронуты русскими и зарубежными литературоведами [3]. Опубликованные в 4 книге 92 тома «Литературного наследства» письма Н. Клюева к А. Блоку передают чувства и мысли, навеянные блоковской поэзией, в которой олонецкий житель увидел иного родственного своему мирочувствованию и воспринял как импульс к творческим исканиям.

    Осенью 1907 года в первом письме Блоку он писал о переживаниях, вызванных сборником «Нечаянная радость»: «Прямо-таки удивление. Читая, чувствуешь, как душа становится вольной, как океан, как волны, как звезды, как пенный след крылатых кораблей. И жаждется чуда прекрасного, как свобода, и грозного, как Страшный Суд...» [4]. Более того, блоковские мотивы восприняты Клюевым как близкие собственному внутреннему зрению: «... несмотря на райские образы и электрические сны душа моя как будто раньше видела их, видала – «Осеннюю волю», молодость, сгубленную во хмелю, незнаемый, но бесконечно родней образ, без которого нельзя плакать и жить, видела младу – дикой вольности сестру, «Взморье» с кораблем, уносящим торжество, чаяние чуда и прекрасной смерти» [5] .

    Далеко не все безоговорочно принимается крестьянским поэтом, особенно горячее сопротивление вызывает у него индивидуализм. «Смело кричу Вам: не наполняйте чашу Духа своего трупным ядом самоуслаждения собственным я – я!» [6] Нужно заметить, что Блок придавал огромное значение некоторым письмам Н. Клюева, включал выдержки из них в свои статьи 1907-1908 гг., и критику воспринимал не только как кающийся дворянин [7], но и как художник, интенсивно искавший выхода из кризиса и находивший его, этот выход, на пути обретения позиции «человека общественного, художника, мужественно глядящего в лицо миру» [8], осуждение индивидуализма к этому времени было выношено самим Блоком и нашло яркое выражение, скажем, в статье «Ирония» (1908).

    Что касается осмысления Клюевым мастерства своего великого современника, то оно одновременно сковывало и вдохновляло поэта-»самоучку». В одном из писем как бы повторяется та ситуация, о которой упоминает А. Ахматова в своих воспоминаниях о Блоке [9]. Блок, с его высочайшим уровнем мастерства, своеобразно «мешает» писать своим современникам, понуждая их сознавать собственную ограниченность. Восхищенный присланными стихами и статьями, Клюев признавался: «Сколько красоты, пророчески провидящих полумгновений. И уж стыдно мне показывать Вам свою мазню, уж заранее я краснею, что скажете Вы. Есть народное выражение: «Свет глаза крадет». Вот и Вы украли у меня глаза наружные и на серой глыбе сердца чуть-чуть наметили – иные очи – жажду струнно-певучей мудрости. Ведь, Вам-то она сестра и милый брат...» [10].

    Блоковский поэтический мир надолго сохранил для Клюева значение образца – нет, не для подражания, скорее образца художнической прозорливости, мятежного духа, эмоционального богатства, окрыленности и беспощадности в познании темного и мрачного. Вторая половина 20-x-30-e годы в творчестве Николая Клюева, пожалуй, в большей степени, нежели предшествующие страницы, позволяет говорить о последовательном развитии блоковских традиций и одновременно о сформировавшихся собственных принципах поэтического освоения мира, благодаря которым разные источники предшествующей словесной культуры (фольклорные, древнерусские, религиозные) органически трансформировались и давали силу голосу яркой творческой индивидуальности.

    «... Я слушаюсь жизни, того, что неистребимо никакой революцией, что не подчинено никакой власти и силе, кроме власти жизни», [11] – писал Н. Клюев в письме А. Блоку в 1910 г. Думается, что в понимании главных критериев творчества поэты были близки друг другу. Для крестьянского «песнопевца» это высказывание сохранило значение творческого кредо и в послеоктябрьский период. Критерий жизни, верности ее древним законам, нравственным традициям удержал его от слепого приятия действительности. Блоковское представление о том, что истинно только трагическое мировосприятие, ибо оно одно способно охватить сложность жизни [12], было присуще и Н. Клюеву, – при том, что его как художника интересовали многие иные грани бытия, иные проявления человеческого духа и иные формы его проявления.

    Вслед за Блоком Н. Клюев мучительно осмысливает вопрос о призвании поэта прозреть и возвестить суровую правду о будущем. Птица Гамаюн и для Клюева – символ – любви и правды. Как и многие поэты-символисты начала XX века, Клюев акцентирует способность поэта постигать непостижимое, слышать некий гул истории и стремится запечатлеть открывшееся с помощью мифологических образов, емких поэтических формул. Накануне грандиозных потрясений 1917 года он писал:

    Плач дитяти через поле и реку, 
    Петушиный крик, как боль, за версты,
    И паучью поступь, как тоску
    Слышу я сквозь наросты коросты.
    Острупела мать сыра земля, 
    Загноились ландыши и арфы. 
    Нет Марии и вифанской Марфы, 
    Отряхнуть пушинки с ковыля, –
    Чтоб постлать Возлюбленному ложе, 
    Пыльный луч лозою затенить. 
     
    Где ж игла и штопальная нить? 
    Род людской – и шила недомыслил, 
    Чтоб заплатать бездну или ночь; 
    Где песчинки по Сахарам числил, 
    До цветистых выдумок охоч.
    Но цветы, как время, облетели. 
    Пляшет сталь, и рыкает чугун, 
    И на дымнозакоптелой ели
    Оглушенный плачет Гамаюн [13].

    Евангельские мифы привлечены поэтом для передачи необъятной тревоги за страдающую землю. Апокалиптическое видение сопрягает обобщающе яркие символы, уже знакомые читателю, и индивидуально авторские зарисовки и динамичные сцены. В данном случае особенно выразительно проявляется свойство бытования, традиции в поэзии, отмеченное Л. Я. Гинзбург: «Веками существовал специально поэтический язык; язык, для которого решающее значение имели, отстоявшиеся формулы, корнями уходящие в культовое мышление, в народное творчество, исторически развивающиеся и передающиеся от поэтической системы к поэтической системе» [14]. Мы видим в цитированном клюевском стихотворении заостренно-драматический внутренний лирический строй. Неуклонное вытеснение красоты из обреченного мира вызывает в душе «героя» отчаянное стремление уберечь от разрушения нежное, щемяще беззащитное, еще недавно казавшееся извечно благодатным. Горечь усиливается с помощью авторской иронии – по отношению не только к «цветистым выдумкам», но и к роду человеческому вообще, не умеющему восстанавливать утраченное.

    Если ранее, как заметил К. М. Азадовский, автор стремился говорить «языком безвестных создателей народных песен и сказок», его собственная индивидуальность как бы стиралась [15], то здесь поэтическое лицо предстает в своей отчетливой неповторимости.

    Процесс синтетического соединения разнонаправленных традиций продолжается у Клюева и в поздний период творчества. «Песней Гамаюна» называет он стихотворение, приложенное следователями к протоколу допроса в 1934 г. Самое название свидетельствовало о дерзком неприятии официального требования исторического оптимизма, о верности традициям нелицеприятной любви к своей горестной земле. Авторский голос здесь четко индивидуален и одновременно вбирает в себя некую всемирную тревогу, вроде той, что передана Блоком в «Голосе из хора».

    К нам вести горькие пришли, 
    Что зыбь Арала в мертвой тине, 
    Что редки аисты на Украине, 
    Моздокские не звонки ковыли,
    И в светлой Саровской пустыне 
    Скрипят подземные рули! 
    Нам тучи вести занесли, 
    Что Волга синяя мелеет,
     
    Золотохвойные кремли, 
    Что нивы суздальские, тлея, 
    Родят лишайник да комли! [16]

    Трудное дыхание мрачного пророчества передает стихотворный ритм, многократная повторяемость однородных рифм создает строй вещего высказывания, некоего слова о погибели русской земли. Высокая поэзия родной земля подвергнута надругательству. Ужасающая, щемяще непереносимая черная весть о будущем идет в мир через клокочущее в боли и тревоге сердце автора.

    И больно сердцу замирать, 
    А в доме друг, седая мать... 
    А… страшно песню распинать! 
    Нам вести душу обожгли, 
    Что зыбь Арала в мертвой тине,
    Замолк Грицко на Украине, 
    И Север – лебедь ледяной 
    Истек бездомною волной, 
    Оповещая корабли, 
    Что больше нет родной земли! [17]

    В произведениях Н. Клюева последнего десятилетия черты эпоса и проникновенного лиризма взаимопроникают. Мироощущение поэта включает пантеистическое сознание, чуткое к красоте и многообразию естественных проявлений жизни, обретающее равные мифологические формы и формулы.

    От Лаче-озера до Выга 
    Бродяжил я тропой опасной, 
    В прогалах брезжил саван красный, 
    Кочевья леших и чертей.
    И как на пытке от плетей, 
    «Горе! Горе!» 
    Рябины – дочери нагорий – 
    В крови до пояса... Я брел, 
    Как лось, изранен и комол, 
    Но смерти показав копыто [18].

    Трагические коллизии современности, беды, обрушившиеся на головы крестьян, запечатлены в клюевской лирике через сказочно мрачные картины «пригвожденной России», увиденные странником-скитальцем, бредущим «проклятою тропой / От Дона мертвого до Лаче», замечающим, как «Выго сукровицей плещет / О пленный берег...»; как «в немереном горючем скопе» мужики и бабы копают «Беломорский смерть-канал» Лирическое обращение к России вполне вписывается в традиции русский патриотической поэзии от Лермонтова до Блока и Андрея Белого, Есенина. Уродливые противоречия настоящего отталкивают и одновременно обостряют горячее чувство любви и утраты. Клюевский идеал родины отдаляется в прошлое, хоть и там нет гармонии.

    Россия! Лучше б в курной саже, 
    С тресковым пузырем в прорубе, 
    Но в хвойной непроглядной шубе, 
    Бортняжный мед в кудесной речи 
    И блинный хоровод у печи, 
    По Азии же блин чурек, 
    Чтоб насыщался человек 
    Свирелью, родиной, овином 
    И звездным выгоном лосиным,
    У звезд рога в тяжелом злате, –
    Чем крови шлюз и вошьи гати
    От Арарата до Поморья. [19]

    Известно, что Клюев участвовал в революционном движении, начиная с 1905 года, приветствовал революцию в 1917 году, был в числе первых, когда начиналось строительство новой культуры после Октября. Произошедшие подмены свободолюбивый стихотворец разглядел безошибочно: «…Поэту мерзок: суд палача и черни многоротой» [20]. Стоит обратить, что уже в 1919 году у Клюева есть в сборнике «Медный кит» знаменательное стихотворение, в котором судьба России угадывается благодаря ассоциациям с образами, созданными А. Блоком и А. Белым. Блоковская кобылица в цикле стихотворений «На поле Куликовом» символизирует стремительное и полнокровное движение, неостановимое и трагически прекрасное. Клюевский конь отделен от героя, горюющего возле убитой жены. Кирка и могильная лопата заслоняют перспективу, и главное, что переживает герой, – сознание вины.

    Оскал Февральского окна
    Глотает залпы, космы дыма... 
     
    Лежит строга и недвижима. 
    Толпятся тени у стены,
    Зловеще отблески маячат... 
    В полях неведомой страна 
    Наездник с пленницею скачет.
    Хватают косы ковыли, 
    Как стебли, свесилися руки, 
    А конь летит в огне, в пыли 
    И за погоню нет поруки.
    Прости, прости! В ковыль и мглу 
    Тебя умчал ездок крылатый... 
    Как воры шепчутся в углу 
    Кирка с могильною лопатой [21].

    Чувство обрыва истории, прерванности движения, мрачного тупика присутствует иногда и в лирике Н. Клюева 10-х годов. События 20-х, положение крестьянства в стране подводили к еще более тяжелым раздумьям и предчувствиям. Опубликованные поэмы «Деревня» и «Заозерье» прославили поэта как «отца кулацкой литературы»; подобная репутация на рубеже 20–30-х годов казалась отнюдь но только проблем литературной полемики. Клюева перестают издавать. Последним прижизненным изданием стал сборник «Изба и поле», вышедший в 1928 году. Многие стихотворения были опубликованы ранее. Их включение в новый сборник как бы подтверждало верность художника прежней позиции, приверженность тому, что в слове от автора он обозначил как «Избяная Индия» [22]. Лишь немногие тексты исполнены жгуче современного звучания. Они выделяются своим критическим пафосом, резким неприятием жестокого и грубого хозяина «новой жизни». За строчками проницательный читатель мог бы угадать и облик самого главного, – к кому это слово применяли с большой буквы, – глухого к красоте и бесцеремонно оскорбляющего святое, – в стихотворении, датированном 1915 годом:

    Обозвал тишину глухоманью, 
    Надругался над белым «молчи»,
    У треста простодушною данью 
    Не поставил сладимой свечи.

    . В хвойный ладан дохнул папиросой 
    И плевком незабудку обжог. 
     
    Сединою заиндевел мох. 

    Светлый отрок – лесное молчанье,
    Помолясь на заплаканный крест, 
    Закатилось в глухое скитанье
    До святых, незапятнанных мест.

    Заломила черемуха руки, 
    К норке путает след горностай... 
    Сын железа и каменной скуки 
    Попирает берестяный рай.[23]

    Недавно опубликована поэма (может быть, отрывок из поэмы) «Соловки»[24]. Репрессии против духовенства нашли отклик в этом произведении. Тот мир, который дарил знание и красоту, теперь пребывает в потрясениях и немыслимых страданиях. Испытания, выпавшие на долю людей, одухотворенных верой, освещены в поэме как вершинные подвиги житийных судеб. Дело здесь не в религиозных убеждениях автора. В одном из писем к Блоку он писал: «Я не считаю себя православным, да и никем не считаю, ненавижу казенного бога, пещь Ваалову Церковь, идолопоклонство «слепых», людоедство верующих – разве я не понимаю этого, нечаянный брат мой!»[25]. «Распрекрасный остров Соловецкий» мил сердцу поэта как колыбель юности, начало приобщения к тайнам искусства и тайнам бытия.

    Где учился я по кожаной триоди
    Дум прибою, слов колоколам, 
    Величавой северной природе 
    Трепетно моляся по ночам...

    Лаконично, с эпической, сдержанной суровостью описаны злодейские убиения:

    Помнят смирноглазые олени, 
    Как, доев морошку и кору;
    К палачам своим отец Парфений 
    Из избушки вышел поутру, 
    Он рассечен саблями на части
     
    Улетал от бурь и от ненастий
    С бирюзовой печью в новый дом
    Не забудут гуси-рыбогоны

    К дитятку слетелись все иконы, 
    Словно пчелы к сладкому дуплу:  
    «Одигитрия покрыла платом, 
    «Утоли начали» смыла кровь...

    «Триста старцев и семьсот собратий / Брошены зубастым валунам»[27]. Чудеса, окружающие страдальцев, одушевляют мысль о бесценности их жизней, человеческих душ перед вечными и высшими силами бытия, оберегающими самую память от циничного приятия жестокости.

    «Земная, сильная, национальная», – такими словами охарактеризовал А. Блок клюевский сборник «Братские песни»[28]. Это определение вполне можно перенести и на поэму «Погорельщина», проданную нуждающимся автором итальянскому слависту Этторе Логатто в 1929 году. На родине Клюева, в России, она обрела наконец читателя только в 1987 году[29], хотя писали ученые о ней и раньше, ссылаясь на нью-йоркское издание двухтомного собрания сочинений 1954 г.[30]. Поэтический мир «Погорельщины» включает несколько взаимопроникающих временных пластов. Вряд ли можно согласиться, что в поэме идет речь о XVII веке. Здесь контрастно обозначено время дотрагическое, затем трагическое, близкое эсхатологическому, и, наконец, те дали, объединяющие запредельное прошлое и запредельное будущее, которые можно определить как чаемое... В этом плане можно вполне с гласиться с одним из высказываний В. Г. Базанова: «Обращение Клюева к патриархальному прошлому нельзя расценивать только как бегство от современности, как неприятие ее. В наследии древней Руси поэт видел неумирающие эстетические ценности, которые сохраняют свое значение и для будущего»[31].

    Эпопейные масштабы приобретает звучание поэмы с самого начала и остается таковым применительно к каждому временному пласту. Некая универсальная многомерность в воссоздании как бы доисторического, изначально благодатного состояния мира проявляется в описании деревни Сиговый Лоб в разные времена года, и в любой сезон здесь «порато баско».

    Наша деревня – Сиговый Лоб 
    Стоит у лесных и озерных троп, 
     
    На тысячу верст ягелевый желтяк. 
    Сиговец же – ярь и сосновая зель, 
    Где слушают зори медвежью свирель, 
    Как рыбья чешуйка свирель та легка, 
     
    За неводом сон – лебединый затон, 
     
    Лосиная шерсть у совихи в дупле.
    Туда-то плыву я на певчем весле![32]

    – смешались... Власти зла в жизни предшествует его победа во сне. Сказка под пером Клюева претерпевает существенную трансформацию. Здесь уже не может быть и речи о стилизации иди тем более о фольклорных заимствованиях. Сказочные (и всякие другие) элементы органически включаются в оригинальный строй поэмы.

    ... Приснился Проне смертный сон. 
    Сиговец змием полонен, 
    И нет подойника, ушата, 
    Где б не гнездилися змеята. 

    Шипят змеиные узлы, 
    Повсюду посвисты и жала, 
    И на погосте кровью алой 
    Заплакал глиняный Христос…[33]

    «Роковые яйца» М. Булгакова, «Историю дурака» Пимена Карпова. Вмешательство злых сил разрушает гармонию бытия, причем разрушению подвергается и прикладное искусство. Поэтическое сказочное повествование и авторский обобщающий голос почти что сливаются; как будто взаимопроникает мир искусства и мир пошатнувшегося бытия.

    Не стало кружевницы Прони... 
    С коклюшек ускакали кони,
    Лишь златогривый горбунок 
    За печкой выискал клубок, 

    А в горнице по самогонке 
    Тальянка гиблая орет –

    Авторские оценки вполне отчетливо проявляются в употреблении эмоционально окрашенных слов, в контрастном противопоставлении сокровищно богатого мира сиротски скудному его антиподу. Взор лирического лица устремлен объять всю «нерукотворную Россию», с ее чарующей душу красотой, столь властно внушающую молитвенное преклонение, что никакие беды и уродства не могут погасить пылающей в сердца любви.


    Над росомашьими тропами
    Я бормотал: «Святая Русь,
    Тебе и каторжной молюсь!.. 
    – Ау, мой ангел пестрядинный,
    « (С. 90)

    Сколько боли, сколько сказочно суровой поэзии в описании голода, дикой и страшной в своей исступленности стихии страданий, поглотившей все сферы природы и человеческой жизни.

    Грызет лесной иконостас 
    Октябрь – поджарая волчица, 
    Тоскуют печи по ковригам,
     
    Щепоть кормилицы-мучицы.
    Ушли из озера налимы,
    Поедены гужи и пимы, –
    Кора и кожа с хомутов,

    Заслуживает самостоятельного изучения язык поэмы «Погорельщина», ее многоступенчатый метафорический строй. Общее звучание поэмы – это эпос охваченной пожирающим огнем России. Вслед за Гоголем и Блоком Н. Клюев рисует символический образ тройки – в новом ключа, констатируя скорбные потрясения на пути движения в будущее. Перед вами крупным планом предстало движение оборванное.

    Разбиты писаные сани, 
    Издох ретивый коренник, 


    Гнусавый испускает крик! 
    Лишь бубенцы – дары Валдая, 
    Не устают в пурговом сне
    Рыдать о солнце, птичьей стае
     
    В родной далекой стороне! (с. 93-94)

    Художественная ткань поэмы вбирает в себя жанровые элементы фольклорных конструкций, литературной поэма начала

    XIX – начала XX века, пейзажной, патриотической и так называемой эсхатологической лирики, древнерусской литературы, западного, восточного и русского эпоса, и все слагаемые подчинены единой власти оригинального творческого духа, создавшего произведение удивительного и по сути беспрецедентного жанра.

    Творческий облик позднего Клюева еще далеко не прояснен, еще впереди осмысление истинного места поэта в истории русской культуры XX века, его исканий и свершений в разработке поэтических жанров.

    1 Например: Клюев Н. Погорельщина // Новый мир. 1987. №7. С. 78-100. Вступ. статья и примеч. Н. И. Толстого; Клюев Н. Соловки. Публикация Н. Б. Кирьянова. Вступ. статья, подготовка текста и примеч. С. Субботина // Новый мир. 1989. №3. С. 229-232; Клюев Н. Разруха: Цикл неопубликованных стихов. Приложение к протоколу допроса от 15 февраля 1934 г. // Огонёк. 1989. №43. C. 11-12; Николай Клюев в последние годы жизни: Письма и документы. По материалам семейного архива. Публикация, вступительная статья, подготовка текстов и комментарии Г. С. Клычкова и С. И. Субботина // Новый мир. 1988. №8. С. 195-201.

    2 В письмах Б. Н. Горбачевой из ссылки Н. А. Клюев сообщал: «Я написал поэму и несколько стихов, но их у меня уже нет, они в чужих жестоких руках» (10 августа 1936 г.). И еще: «... я написал четыре поэмы»' (22 декабря 1936 г.) // Новый мир, 1988. №8. С. 195, 198.

    3 О воздействии Блока на Клюева писали, например, В. Г. Базанов, К. М. Азадовский, С. И. Субботин и др.

    4 Александр Блок: Новые материалы и исследования // Литературное наследство. Том 92. Книга четвертая. М.: Наука, 1987. С. 462.

    6 Там же, с. 477.

    7 Так истолковал позицию А. Блока К. М. Азадовский. См. Литературное наследство. Т. 92. Кн. 4. С. 455-438 и др. Пока сборник был в производстве, опубликована еще одна поэма: Клюев Н. Песнь о Великой Матери // 3намя. 1991. №7.

    8 Блок А. Собрание сочинений в восьми томах. Т. 8. М; Л., 1963. С. 344.

    9 Ахматова А. Воспоминания об Александре Блоке // В кн.: Ахматова А. Стихи и проза. Л.: Лениздат, 1977. С. 557.

    11 Там же, с. 500.

    12 Блок А. Собрание сочинений в восьми томах. Т. 6. С. 105.

    13 Клюев Н. Стихотворения и поэмы. Л.: Советский писатель, 1982. С. 322.

    14 Гинзбург Л. Я. О лирике. Изд. 2-е, доп. Л.: Советский писатель, 1974. С. 13.

    » 1975. №3. С. 211.

    16 Огонек. 1989. №43. С. 11.

    17 Там же.

    18 Там же.

    19 Там же.

    21 Клюев Н. Медный Кит. Пг.: Издание Петроградского Совета Рабочих и Красн. Депутатов, 1919. С. 27.

    22 Клюев Н. Изба и поле: Избранные стихотворения. Л.: Прибой, 1928. С. 3.

    23 Там же, с. 61.

    24 Новый мир, 1989. №3. С. 229-332.

    26 Новый мир. 1989. №3. С. 231.

    27 Там же, с. 232.

    28 Литературное наследство. Т. 92. Кн. 4. С. 515.

    29 Новый мир. 1987. №7.

    32 Новый мир. 1987. №7. С. 81.

    33 Там же, с. 87-88. Далее страницы указаны в тексте.

    Алексеева Л. Ф. Произведения Н. А. Клюева 20–30-х годов сквозь призму традиций А. А. Блока  – М., 1992. – С. 125-138.

    Раздел сайта: