• Приглашаем посетить наш сайт
    Брюсов (bryusov.lit-info.ru)
  • Иванов-Радкевич М.: О Николае Клюеве

    О НИКОЛАЕ КЛЮЕВЕ

    В одном из выступлений по вопросу о Клюеве я уже говорил о том, что невозможно мне, кому посчастливилось в Жизни встретиться с этим человеком, дать вкратце хотя бы приблизительное представление о нем, дать понятие о его значимости, духовном величии, его облике, необычайном по силе поэтическом даровании, его проникновении в глубины народа, истории его народа – и даже о внешности самого Клюева. Вряд ли это возможно. Но, помня Эмиля Верхарна о Рембрандте: «Вы, пытающиеся дать понятие о Рембрандте, подобны тем, кто только скользит по поверхности глыбы, царапая ее и не имея сил проникнуть вовнутрь», – и помня также о том, что: «Преувеличить, приукрасить – низко, нечестно, а умолчать, солгать – непростительно, преступно» – невольно долго ищешь правдивое слово.

    Сказать о встрече, о фактах – вряд ли в этом суть. Все это – второстепенно.

    Встретился я с Николаем Алексеевичем Клюевым осенью 1931 года, в период слякоти, морозов, в клубе Горкома ИЗО, куда вечерами, после окончания ВХУТЕИНа, ходил рисовать в студию. Тогда это – Ветошный переулок, на задах теперешнего ГУМа. В одной из комнат обширного помещения проходил вечер поэзии. Читал что-то Клычков. Стихи и что-то о вогулах. Рядом сидит возле него, словно пришибленный, старик с длинной бородой. (Ему тогда 48 лет, мне 30 лет!) Скучно. Я вышел в «буфет». Взял морковный «морс» и «пирожное» – тогда кусочек черного хлеба с повидлом. Подошел к буфету «старик», тоже что-то взял. Стол один, две скамьи. Старик сел за стол. Не помню, что и кто сказал, возник какой-то незначительный разговор, я что-то к слову сказал о Есенине. Старик оживился, спрашивает: «А вы знали Есенина?» – «Нет, не знал и никогда его не видел». Что-то говорили, вышли из ГУМа, из Ветошного, шлепали по грязи к Лубянской площади.

    «о», его увлечение и гибкое, свободное развитие мысли, за которой он «шел», чуть разводя своими некрасивыми, грубоватыми руками, его поразительные образы, ассоциации, свободное погружение в любые области его знаний, памяти, ему присущей, в области неведомые, чуждые и будто близкие, чем-то родные, – всё это было естественно для меня и для всех нас при встречах, привлекало своей чистотой, возвышенностью и удивительной простотой, и теплой, как бы братской, духовной сердечностью.

    Комната моего отца и мамы. Домниковка. Докучаев переулок. 17. Второй этаж не существующего уже теперь дома. Отец сидит за фисгармонией (он музыкант обширного круга музыкальной деятельности, композитор), играет свою вещь, чуть подпевает, выделяя выразительность темы, мелодии. Клюев сидит на диване, положив руки на колени, в белой рубахе, – поясок его обычный, всегдашний, – слушает. До чего ж он умел слушать! Мама готовит чай. Потом Николай Алексеевич читает свою поэму о Заонежье. Там вставка внезапно, поет: «Христос воскресе из мертвых». Руки плавают перед его рубахой. Он оттаивает, разговаривает тепло, тихо, открыто, будто бы мы знакомы друг с другом давно. Он удивительно распространял вместе с собой чувство какой-то сердечности, душевного умиротворения, сближения. Не объяснить это. Это чувство с ним. Неоднократно он ночевал у меня. Жил я тогда на Новой Божедомке, в каменном доме напротив морга больницы имени Достоевского. Он спал на моем диване, я стлал себе на полу, возле печи. Было тогда дровяное отопление. Однажды просыпаюсь, вижу: стоит перед портретом на стене Клавдии Ивановны – соседка моего старшего брата, – жизнерадостная, улыбающаяся волжанка, – пела «страдоху», хохотушка и пр. Видя, что я проснулся, говорит: «Глаза-то эти голубые, русские – не выскоблишь».

    Помню: сидим в концертном зале. В первом ряду, посередине (!). Это он пригласил меня. Дирижирует Штейнберг. Вагнер, «Смерть Зигфрида». Мрачные, зловещие, с налетом мистического ужаса звуки похоронного марша. Образы мрака и силы «Дантовского круга». Конец. Штейнберг поднимает палочку вверх, сейчас грянет заключительный аккорд. Но он почему-то поднимает и ногу вверх, сгибая в колене. Взмах Палочки вниз, и вместе с ней нога дирижера яростно топает по подиуму. В нос и в глаза летит нам туча пыли. Эффект Вдохновения дирижера неописуем. Клюев медленно привстает, поворачивается ко мне, спиной к дирижеру, и говорит: «Это тебе не жестяная коробка с пеплом. Врата жизни закрываются». Во всем второй план, какое-то отражение в «том» высоком мире, который его сопровождает или окружает его Он живет в нем и к нам «снисходит». Понятно, что это Вагнер понятно, что смерть Зигфрида, но во всём что-то возвышенное он видит, чувствует, живет в этом, это его реальность. Хочешь не хочешь, но думаешь о том, что он ежеминутно какого-то высокого «духовного» роста. Но живой – опускается до простой человеческой шутки, добродушия. Видеть, слышать при нем пошлость – страшно.

    Однажды в разговоре он сказал, что он – «эллин» (это – его слово), что он любит физическую красоту человека (а сам он – некрасив, но его некрасоту не замечаешь, он весь – в живой и «реальной» духовности), что он свободен в выборе своего внимания к изначалу художественного объекта, образа; что школа, изучающая натуру, живого человека, – это профессиональная необходимость, как и у врача. Рассказал, как друга своего Анатолия Яр-Кравченко он повел к Василию Николаевичу Яковлеву, тогда известному художнику, с целью обучения в мастерской. Попали они – очевидно, случайно – на «очередную» (?) оргию участников «академического образования». Он тотчас в ужасе увел его оттуда. Там было шумно, крикливо, беспорядочно. Натура (одна половина распущенных ее кос была светлой блондинки, другая половина – черная) сидела на пьедестале. Кто-то пел что-то. что-то выкрикивал, было душно, смрадно. «Я, – заключил Клюев, -захватил рукой Анатолия за плечи и вывел его оттуда, и давай Бог ноги».

    Клюев от появления своего на свет носил в себе глубокую изначальную тайну. О детстве его, его личных <особенностях> мы не знаем ничего, кроме молчаливых фотографий с его чисто этнографическими, может быть, случайными внешними признаками. Об отношении его к отцу – почти ничего, кроме скупых биографических данных. Но о матери – его высказывания невольные, случайные и вкрапленные порой в стихи с его трогательным обожанием ее образа, горестными слезами памяти, отчаяния, нежности поздней и, несомненно, И ранней, детской, – сквозят в его словах, стихах о голубых и лиловых левкоях сумерек в избе с зимним окном, где близко присутствует ее материнское тепло в углах, у печки, на лавке с дремлющим котом, в грезах, в сказах, в памяти скорбной, в слезах.

    «некрасивость» шавок от литературного «раешника», улюлюкающего ему вслед за унижением, лишение его, непечатаемого, хлеба и крова окрасили его образ внешний и глубоко присущий ему – спокойный, даже природно-величавый, внутренне непостижно умиротворенный – склад его души и ежеминутного поведения в какой-то пегий, тусклый колорит, <превратили в> какую-то внешне «пришибленную», сутулящуюся фигуру. Порой он «распрямлялся», и только тогда можно было увидеть, осознать его непомерную духовную силу, его величие, его дивную, большую простоту, без наносной лжи, камуфляжа, условности, в которой – все мы.

    людей иных профессий, людей искусства (Гоголь, Рерих, Стеллецкий и др.). В этой области кроме образцов исторической достоверности, подлинных находок оригиналов существует множество примеров «стилизации под старину». Клюева немыслимо причислить или даже «спутать» с подобным явлением. Клюев – подлинный отпрыск своего народа, уходящий в глубину корней заонежской ветви. Высказывания его (и в стихах) о том, что он потомок (последний) протопопа Аввакума не акцентированы скорее всего потому, что не в его правилах и убеждениях – быть нескромным. Да и дело, конечно, не в этом. Сам по себе он был выдающимся своей духовной силой и талантом Поэтом, сказителем особого склада, поражающего современников (Брюсов, Горький).

    строки, емкой, насыщенной, чрезвычайной сжатости и красочности; тонкому, прозрачному лиризму; изысканной, задушевной нежности, – приходишь невольно к выводу, что этот самобытный колосс художественной литературы нашего века, этот поэт – какой-то «Гомер двадцатого века, Гомер Руси, Заонежья-Заозерья». Клюев – глубокий, могучий представитель русской народной интеллигенции – того тонкого крестьянского слоя, который тысячелетия был связан своим священным героическим трудом со своей, кровно принадлежащей ему Землей – Матерью-Родиной. Землепашцы-крестьяне, многими веками связанные подвижнической своей деятельностью с суровой природой, создали монолитную, слаженную культуру с ее высшим проявлением разума, духовных ценностей, устную и письменную литературу, ремёсла, тонкое искусство иконописи, живописи, поэзии, архитектуру, музыку, пение, сказания, обряды, рукоделие, быт, одежду, орудия труда, множество материальных ценностей. <...>

    1988

    Раздел сайта: