• Приглашаем посетить наш сайт
    Высоцкий (vysotskiy-lit.ru)
  • Карпов П.: Из глубины. Отрывки воспоминаний

    Из глубины: Отрывки воспоминаний

    Нирвана

    <...> Над всеми нами, выходцами из народных низов, захлопнулась, точно гробовая крышка, удушливая пора безвременья. У меня осталось одно-единственное убежище, скрытое от полиции. Это – пустующий флигель на даче Ясинского, в Новой Деревне.

    И туда я направил свои стопы. Хозяйка дачи, Клавдия Ивановна Степанова, курянка, человек прекраснейшего сердца, приветила нелегального своего земляка-скитальца и, вручая ключ от флигелька, предостерегла меня от «неосмотрительных встреч» за воротами дачи. Да я ведь и сам это знал.

    И вот, замуровался я в облупленном этом домике-склепе с разноцветными окнами. На целый месяц.

    Я голодал, не показывался из флигелька неделями и не высовывал никуда носа. Когда-то флигелек этот щеголял раскраской и отделкой древнерусского теремка, увенчанного вырезными петушками и коньками. Тут помещались, попеременно, редакции издаваемых Ясинским журналов: «Почтальон», «Беседа», «Живописец», «Ежемесячные сочинения» и т. д., но все эти журналы рухнули. В затхлом флигельке остались тюки неразошедшихся журнальных книжек, изъеденных мышами, да кучи пыли. В кромешной этой тьме и пыли, задыхаясь, слагал я стихи о жемчужных озерах и розоволосых русалках, беседовал с звездными мирами и преисполнялся «космическим сознанием».

    Отрешался я от живой жизни, не догадываясь, что это и есть Нирвана.

    По воскресеньям в соседней двухэтажной даче Ясинского, с чугунными лестницами и картинами Репина и Зарубина, развешанными в столовой по стенам, собирались «на пирог» писатели, артисты и художники. Тут, оказывается, собирались «вечера Случевского». Я еще не был достаточно обтесан и известен, чтобы с суконным рылом втираться в калашный ряд и претендовать на свою долю пирога. Но нет-нет да и заглядывал туда незваным гостем (а незваный гость, как известно, хуже татарина). «Генералы» и старые поэты – это были все маститые – Бальмонт, Федор Сологуб, Тэффи, Уманов-Каплуновский, Зинаида Гиппиус, Мазуркевич и много других – смотрели на меня, как на туземца. Кое-кто советовал даже поступить в младшие дворники или в трубочисты, чтобы иметь свой хлеб и не подавиться...

    Но тут был и другой «туземец» – поэт-самоучка Николай Клюев. Одевался он в пестрядинную, набойчатую синюю рубаху, в домотканую суконную чуйку – поверх рубахи, – обувался в смазные сапоги бутылями, волосы стриг в скобку, носил старинный серебряный крест на груди и дергал длинные, как у извозчика или как у моржа, усы. И так как он был мудрец и мастерски декламировал сильные свои стихи, то «генералы» снисходили к нему и его поощряли. А он все-таки уединялся в уголок, «поближе к своему брату-мужику», как говорил он, – то есть к такому же, как и он, «поэту-самоучке», и признавался по секрету:

    – А не кажется ли тебе, землячок, что мы находимся на неведомой какой-то планете... и учимся мудрому молчанию... А черт дергает нас... трепать языком, блудным словом? И черт этот повесит-таки нас потом за язык на железном крючке!.. Все эти неореалисты, символисты, футуристы, ничевоки – это же порождение черта!.. Уйдем, землячок... от сраму!..

    «Землячком» Клюев не приходился мне никаким, – он уроженец Карелии, а я – Украины. Ханжество его меня коробило, да, по-видимому, Нирвана распростерла темные свои крылья и над ним, – мы не противились ей, не противоречили друг другу.

    Молча и потихоньку поднимались мы вдвоем и выходили в ночной жасминный сад. Там преисполнялись молчанием – себе во вред; это послужило поводом к обвинению нас в зазнайстве.

    Свыше наших сил

    – Осади назад! – этот окрик раздавался везде. Нас, «непутевых», осадить было легко. Но вот с Маяковским, «бесценных слов транжиром и мотом», который только что нагрянул в Питер, – у «корифеев» вышла «заминка». Он их громил, и они шипели, но боялись его, как черти ладана, и избегали встреч с ним. Но вот Пегас закусил удила и поскакал. За Маяковским не мог угнаться сам черт!..

    – этого Клюева встречали уже везде с открытой неприязнью, с презрительным то окриком, то шепотом:

    – Осади назад... сгинь, крапивное семя!..

    А он печатался в лучших тогдашних журналах. Первая книжка его стихов с предисловием Валерия Брюсова обратила на себя всеобщее внимание, но это было внимание негра к белому пятну на черном своем теле: белое – уж это, дескать, не к добру!..

    Биография поэта-самоучки представлялась многим крайне запутанной. Мельком Клюев утверждал, что в ранней юности «подвизался» послушником в Соловецком монастыре, потом из монастыря бежал, скитался по карельским лесным трущобам, попал за бродяжничество в «узилище», а потом – в казарму, где подвергался пыткам, объявил голодовку и только на десятый день после голодовки, без зубов, полумертвым, был выпущен на свободу. Стихи слагал будто бы изустно, сам их не записывал, а записывали другие, из чего постепенно и составилась книжка «Сосен перезвон».

    Так как книжку эту критики «с направлением» причислили к «декадентским фокусам», это означало конец легенде о «самородке», то Клюев, запуганный, переключился на «народные» мотивы. И это звучало фальшью, подделкой. Тут и споткнулся Николай Клюев. <...>

    <...> ... Затевала красная Лариса красный вечер в пользу ссыльных. Поэты-самоучки собрались с этой целью у Ясинского на Черной речке. Ясинский взял на себя хлопоты перед начальством, – насчет разрешения на устройство вечера. Но многие из тех, кто собирался выступать, приводили старика в беспокойство... А вдруг начальство запретит выступать серякам-самоучкам на эстраде? Клюев, в армяке и смазных сапогах, с рыжими усами и скобкой, похож был на ямщика. Григорий Тулин – в рыжей редкой бородке, в замусоленном лапсердаке – напоминал сторожа с еврейского кладбища. Борис Богомолов смахивал на бродячего точильщика ножей. И только про Есенина, синеглазого восемнадцатилетнего Леля в золотых кудрях, можно было сказать: «Да, это поэт!» Да еще разве про Светозара Матюшина, виолончелиста и скульптора – это артист!

    Но красного вечера не дождались: начальство не разрешило. Тогда Есенин вкупе с Городецким надумали устроить свой вечер.

    Есенин незадолго перед тем нагрянул из рязанской деревни с «охапкой песен» (как говорил он). Остановился у Городецкого. Успел побывать у Блока, у Сологуба, пустить пыль в глаза Мережковским, влюбиться в Ларису Рейснер.

    В «Голосе жизни» появился цикл его стихов с громовой статьей Гиппиус-Мережковской (под псевдонимом), предсказывающей юному поэту-пастуху великую будущность. В стихах своих пел Есенин-Лель о милостивом Миколе, о курной хате и в разговорах – звал к бунту. Это умиляло и страшило неистово-злую Зинаиду Гиппиус.

    Плохостишьем незабвенен –
    (Где такого и нашли!)
    Заливается Есенин,
    Ой, дид-ладо, Лель-люли!

    «Рудин». Это было уже спустя месяц, после вечера, устроенного все-таки Есениным в зале Тенишевского училища.

    Назывался вечер «Краса». Публика, читая афиши на заборах, недоумевала:

    – Вечер Краса... Кто этот Крас? Пианист? Гармонист? Русский или, прости господи, немец?

    Билеты все-таки расхватывались: на афише изображен был юноша в кудрях, с трехаршинной ливенкой, опоясывающей его от плеч до ног, наподобие змеи. Заманчиво, черт возьми!

    ... В зале прозвенел звонок. Закоперщиком-конферансом вышел Сергей Городецкий, одетый под стрюцкого в клетчатые штаны. За ним – курносый, дьякообразный Алексей Ремизов в длиннополом сюртуке. А дальше – Клюев в сермяге, из-под которой топорщилась посконная рубаха с полуфунтовым медным крестом со старинной цепью на груди. И под конец – златокудрый Лель – Есенин в белой шелковой рубашке и белых штанах, вправленных в смазные сапоги. Трехаршинная ливенка оттягивала ему плечи.

    – Господина Краса! Краса!..

    – Подавайте скорей Краса, и никаких медных!

    – Это надувательство! Скоро ли выйдет этот Крас-пианист?

    – Или скрипач?

    – Или гармонист?

    – Господина Краса или – деньги на бочку!

    Тщетно Городецкий доказывал, что слово «краса» – это старинное русское слово, означающее красоту, а вовсе не фамилию какого-то скрипача-пианиста, о котором, вообще-то, устроители вечера сном-духом не слыхали и ничего не знают – по той простой причине, что такого Краса в природе не существует...

    Напрасно! Публика гнала конферансье с глаз. Поднялся невообразимый гвалт. Краса – и кончено!

    И вдруг из-за кулис выгружается с трехрядкой-ливенкой через плечо Есенин. Городецкий, махнув на всё рукой, бежит без оглядки с эстрады. Есенин, подойдя к рампе, пробует лады ливенки.

    – Вот как у нас на деревне запузыривают! – бросает он в толпу зрителей. – С кандебобером! Слухайте!

    Зал затихает, ждет. Гармонист заиграл...

    Но что это была за игра! Сережа раздувал трехаршинные меха, опоясывал себя ими от плеч до пят, пыхтел, урчал... А до настоящих ладов не мог добраться. Гармонь выгромыхивала односложный хриплый мотив – грр-мрр-брр...

    Тырмана, тырмана, тырмана я, –
    Шать, пили, гармонь моя, –

    Пот катился у него по лицу градом. Зал стонал от смеха и грохота. Публика корчилась в коликах. Отовсюду несся утробный сплошной рев толпы:

    – Ж-жмм-ии-… Жжж-аррь! Наяривай!

    – Заппузззыррива-ай-ай, господин Крас!

    (Многим почему-то показалось, что Есенин и есть Крас.)

    – Отдохните! Почитайте лучше стихи!

    А Лариса Рейснер, наоборот, неистово хлопала в ладоши, кричала, смеясь:

    – Продолжайте... в том же духе!

    Духу у Есенина-Леля больше не хватило. И всё же, когда из артистической выскочил вдруг опять Городецкий и в панике потащил гармониста Сережу с эстрады – Есенин еще упирался, доказывал, что не всю «охапку частушек» израсходовал. Есть еще порох в пороховницах!

    – Хватит до самого рассвета! – бухал он. – У нас на деревне...

    ... Ремизов сбежал с самого начала. Клюев, дрожа от боли («сердце, сердце...»), тащился уже из артистической к выходу. Но Городецкий рвал и метал, гнал всех с глаз.

    – Провал! – стонал он.

    Когда после вечера вышли на улицу, Лель – Сергей Есенин догнал Лорелею, Ларису Рейснер.

    – Я вас люблю... лапочка! – забормотал он. – Мы поженимся...

    – «В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань»... Эх вы, Лель! <...>

    Вторая встреча

    Отчасти подталкиваемый солдатами-товарищами, я отправился на новую встречу с Горьким. И вот, когда встретился теперь с ним – опять растерял все слова.

    Это было в Питере, зимой, в разгар мировой войны. Давался один из вечеров, кажется, у художницы Любавиной.

    – «жрецы искусства»... Художники рисовали, артисты драмы декламировали, певицы пели, балерины плясали, поэты читали свои стихи. <…>

    Тут опять толпа гостей окружила Горького. Какие-то дяди требовали от него рассказов для сборника «в пользу раненых воинов». Горький разводил руками – нету рассказов! А сам наблюдал за двумя «избяными» поэтами – Клюевым и Есениным. Те в бархатных кафтанах и шелковых рубахах читали свои стихи о Руси. Горький вначале им хлопал, но когда они кончили – пробубнил добродушно:

    – Однообразно уж очень... Изба да лапти. Это – несчастье наше: лапти. А у нас склонны их воспевать. Гм!

    «Кондовой» Клюев в извозчичьей скобке, длинноусый, смиреннейше, с низкими поклонами возвратил Горькому его стрелы:

    – Вы сами, Ликсей Максимыч, воспели бродячую Русь, которая... можно сказать, совсем без лаптей! И как воспели! По-гомеровски!

    – Лапти! Чего проще! Сами плетем! Горький двинул плечами.

    – Действительно... стихи писать – не лапти плесть! Но я-то при чем? Певец Руси? Впервые это слышу. Почему Русь?

    – Потому что вы – русский, народный писатель, – опять кланяясь в пояс, подтверждал Клюев.

    – Я? Народный писатель? Спасибо, удружили. Может быть – русский писатель? Но только вряд ли «народный»...

    «народный». Да это и понятно. В то время слово «народный» отождествлялось с понятием истинно-русский. От таких слов бежали все, как от чумы.

    Горький остался верен себе: он подтрунивал над «народствующими» поэтами, а выдвигал поэтов-рабочих, поэтов

    города. Стихи же избяного Клюева называл «подделкой», а про Маяковского, барда городских площадей, говорил: «В нем что-то есть». Позже Горький печатал Маяковского в «Летописи», издал его книгу «Простое как мычанье». А стихи Клюева и Есенина упорно отвергал, когда те приносили ему их.

    Встреча с Маяковским

    Как-то раз, в конце той же зимы, пришлось мне пойти на квартиру к Горькому, на Кронверкский, из-за одной затерянной рукописи.

    – там саженный, рыкающий с приятелями-футуристами Маяковский. Маяковский, понятно, никому не дал тут говорить – он говорил сам. А говорил – всё о тех же обескураженных «избяных» поэтах-певцах, которые с отчаяния изо дня в день ходили по лазаретам, ублажали дам-патронесс (вернее – этих поэтов туда таскали на «аркане»). На них смотрели там как на скоморохов, а они все-таки «старались».

    – Надо б этих салонных крыс забросать тухлыми яйцами! – грохотал Маяковский. – Пожалуй, я это проделаю. Фальшивомонетчики! Отбивают хлеб у нашего брата, поэта-пролетария.

    Алексей Максимович, выслушав Маяковского, ворчал по адресу избяных поэтов осуждающе:

    – Почему эти «самородки» идут не к рабочим... не к труженикам, в те же народные дома, в избы-читальни, а лезут к барам в салоны? Ведь, как они ни старайся, всё равно их прихлопнут!

    Маяковский продолжал рассказывать об «избяных» похождениях.

    Дамы-патронессы наводили на них лорнеты, долго слушали их с недоумением, а потом бросали небрежно:

    – Фи! И ничего смешного!

    Челядь засуетилась, затревожилась. Кто-то предложил впопыхах:

    – Одеть одного из них в бабий сарафан, а другого – в медвежью шкуру! Пусть спляшут трепака! Солдатики сразу развеселятся!

    Еще кто-то посоветовал:

    – Напоить их чмырем – то-то будет потеха!

    Клюев готов был провалиться сквозь землю. Есенин, положим, тут же послал всех дам-патронесс громогласно «к матери». Но от этого дело не изменилось. Солдаты-фронтовики, бородачи-инвалиды – дохли от скуки. Один из бородачей, что сидел в первом ряду, собрал среди соседей-ратников мелочь, что-то около рубля, и протянул запаренным поэтам-самородкам.

    – На чмырь! – коротко пояснил бородач. – От души! Чекалдыкните!

    (Чмырь – это самогон. На этом Маяковский обрывал свой рассказ.) Горький, захваченный рассказом Маяковского, глуховато хохотал. А напоследок заметил с грустной улыбкой:

    – Вся эта избяная... будто бы самобытная поэзия – чмырь!

    <...>

    <1933 – 1956>

    Карпов П. Из глубины: Отрывки воспоминаний // Карпов П. Пламень. Русский ковчег. Из глубины. – М., 1991

    Раздел сайта: