• Приглашаем посетить наш сайт
    Салтыков-Щедрин (saltykov-schedrin.lit-info.ru)
  • Западалов И.: Воскрешение Китеж-града

    Воскрешение Китеж-града

    К биографии Н. А. Клюева

    Моя мать родилась в 1906 г<оду> в Петербурге. Всю свою жизнь, а умерла она в возрасте семидесяти четырех лет, мать прожила по одному адресу, в доме № 64 по набережной Фонтанки. Я и мой младший брат настойчиво уговаривали ее переселиться к кому-нибудь из нас, но мать и слышать об этом не хотела. Помню, такое упрямство мы объясняли болезнью и капризом. Теперь, спустя десять лет после ее смерти, начинаешь понимать странную приверженность к дому, в котором родилась мать. Любой ее переезд был бы равносилен поступку, противоречащему долгу памяти. Ведь и по отношению к домам есть однолюбы. Тем более дом этот был не простой. В памяти матери он был связан с наиболее яркими событиями ее жизни.

    Да и сам дом не мог не заворожить воображение юной гимназистки, а затем слушательницы медицинских курсов. С богатым наружным декором, с шикарными лестницами, комфортабельными квартирами, он был построен в 1890 году известным петербургским зодчим Г. В. Барановским для своего тестя, знаменитого купца Г. Г. Елисеева. По рассказам бабушки, в доме жила городская знать. Жил тут же в бельэтаже сын купца-миллионщика со своей семьей. Мать и ее сестра Маша ходили на елки к Елисеевым, играли с внучкой купца Тасей.

    Домовладелец доверял степенному и хозяйственному жильцу, Ивану Петровичу Силину, поселившемуся в отдельной квартире № 14, на первом этаже. Тверской мукомол, ре. шивший поискать счастье в Питере, сначала был назначен Елисеевым старшим привратником, а вскоре – смотрителем управхозом всего домового хозяйства. Когда разразилась революция и сам глава купеческой семьи и многие жильцы уехали за границу, надеясь на скорое возвращение, ключи от квартир со всем имуществом господа оставляли управдому: «Мы верим, Иван Петрович, что под вашим присмотром у нас ничего не пропадет».

    Несколько лет дед ревностно берег барское добро, пока к нему не пришли чекисты и не потребовали ключи от «буржуйских гнезд». Оставшись не у дел, передав управление дома жилтовариществу, Иван Петрович погрузился в домашние заботы. О возвращении прежних порядков и прежних хозяев Иван Петрович уже не помышлял, хотя иногда среди близких, семейных лиц и пускался за чаепитием в воспоминания о добром старом времени, незлобиво ворчал на «большевистские» порядки.

    Именно в это время у больного деда, доживающего в отставке свои последние годы, появился неожиданно новый и задушевный собеседник и партнер по чаепитию. Имя ему - Николай Алексеевич Клюев. Человек, хорошо известный в литературном Петрограде как крупный крестьянский поэт, защитник мужика и деревни, борец и страдалец за народную волю и жизненную правду. Для Ивана Петровича такой собеседник был сущей находкой.

    Познакомил их мой отец Борис Алексеевич Западалов, тогда – только что демобилизованный из Красной Армии политработник, начинающий поэт, жених дочери Ивана Петровича – Кати.

    Эти заметки – несколько штрихов к биографии НА. Клюева того периода – 1923 – 1932 г<одов>. <...>

    Моя мать, неоднократно бывавшая вместе с моим отцом во второй половине 20-х годов в ленинградской квартире Клюева, мне не раз рассказывала, что самое яркое впечатление у нее осталось не от многочисленных металлических, с золотым и серебряными окладами, а от деревянных, покрытых лаком, но уже тронутых временем икон. Особенно хозяин домового музея гордился иконами из скитов соловецких, которые он приобрел еще до революции, скитаясь молодым правдоискателем по Северному Приморью.

    Клюев охотно, сняв бережно со стены, показывал молодой, но любознательной девушке (маме было еще девятнадцать лет) свои сокровища. Имел значение не только сюжет иконы, но и дерево, из которого сделана доска, и род краски, и даже характер углубления, вытесанного на лицевой части. «Вот видите, Катя, – говорил Николай Алексеевич, обращаясь к юной слушательнице, – именно по этому выему, по этому углублению на доске можно судить о возрасте иконы, а значит, о ее исторической и художественной цене. Однако иным теперь и цены нет...» И тут поэт, как мне теперь представляется, показывал заворожённой девушке одно из тех «истовых» творений древнерусских умельцев, о разлуке с которыми так горестно сетовал потом в сибирском изгнании.

    Мать, в это время еще только познакомившаяся с моим отцом, выпускником историко-филологического и юридического факультетов университета, с особым интересом слушала разговоры молодого учителя литературы и маститого, известного во всем городе писателя. Беседовали преимущественно на литературные темы. Однажды отец похвастал своему именитому наставнику, что во время приезда в Ленинград Маяковского и его выступления в филармонии ему удалось вместе со своей Кэтти, так тогда звали маму сверстники, на англонэпманский манер, преодолеть цепь конной милиции у подъезда, более того, – представить маму Маяковскому и услышать от знаменитого горлана-главаря весьма галантное: «Очень рад познакомиться!», сопровождавшееся поцелуем руки и приглашением в зал. Мама смущенно слушала эту похвальбу, однако Клюев всё время как-то покряхтывал, покашливал в руку, а потом весьма обиженным тоном произнес: «Суета тебя, Борис Алексеевич, одолевает. Бесовское тщеславие. Люди грешные иконы обдирают, золото и серебро на боны в торгов идут менять. Храмы божие в места отхожие, как верно замечено, превращают. Ваш батюшка, настоятель Смоленского храма, протоиерей Алексей мне жаловался: хулиганы так и лезут, грозятся иконостас на дрова порубить или кресты со святых куполов свалить. А намедни мозаику на могиле Куинджи с памятника выковыряли. Рерих созидал! А вы, как оголтелые телята, прости меня. Катя, через милицию пробиваетесь. А для чего? Поглазеть на крикуна-богоборца, который писал такие кощунственные строки о нашем Господе: «А с неба смотрела какая-то дрянь, величественно, как Лев Толстой», или еще пакостнее: «Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою отсюда и до Аляски».

    Сев на скамью, Клюев помолчал, потер гладкую короткую бородку и начал читать стихи, сначала медленно, словно вспоминая строки, потом всё более твердо, уверенно, однако не повышая своего мягкого, вкрадчивого, песнопевческого голоса:

    Маяковскому грезится гудок над Зимним.
    А мне журавлиный перелет и кот на лежанке.
    Брат мой несчастный, будь гостеприимным:
    За окном лесные сумерки, совиные зарянки!

    Клюев читал нараспев, словно кого-то заговаривая, убаюкивая, завлекая в невидимый Китеж-град своих снов и мечтаний. Он смотрел, как и Маяковский, тоже вперед, но будущее России им представлялось каждому по-своему:

    Простой как мычание и облаком в штанах казинетовых
    Не станет Россия – так вещает Изба.

    Всплески рифм и стихов ворожба.

    Затем поэт встал, обтер высокий сократовский лоб цветастым платком, предложил: «Пойдем, Боря, лучше к Ивану Петровичу Силину, Катиному благоверному отцу, чай кушать.

    Зело крепкий и медовый чай готовит умелица его, милая супруга Пелагея Артамоновна».

    Далее, если у меня не ослабевал интерес, мать вспоминала как ее отец, Иван Петрович, тогда уже старик, инвалид, в былом – торжковский мукомол, и его партнер по чаю – «бог самоварный» Николай Алексеевич, степенно вели житейские и духовные разговоры. Житейские – о положении в деревне, об урожае, о ценах на рынках, о несправедливостях и обидах крестьянских. Дед мой доставал из сундука свернутые в рулон листы отпечатанных керенок и задумчиво смотрел на обесцененные ассигнации, сетовал, что у него в банке на Фонтанке пропало 4 тысячи рублей, «золотом», – подчеркивал он, горюя, что всё, что он накопил своим горбом, своим трудом, синим огнем погорело. Клюев в лад вздыхал, видно вспоминая родную избу в деревне Коштуги. Чай пили с пирогами. Бабушка, Пелагея Артамоновна, была мастерица печь румяные пироги. И это Клюеву, видно, нравилось. Он брал охотно и пирог с черникой, и ватрушку с творогом, и любимый пирожок с яйцом и капустой. Не отказывался тогда еще пригубить «из уважения к хозяевам» и зеленого стекла пузатую рюмочку, если был какой-то праздник или дед уж слишком пристально и неотвязно заглядывал в голубые тверские глаза своей степенной и строгой супруги. Тогда появлялся памятный уже и мне большой графин, внутри которого сидел на шпице красный петух. После собеседники переходили либо на библейские темы, проверяя друг друга на толкование текстов Священного Писания, либо опять возвращались к судьбе земледельца, произносили с осторожностью и вдумчивостью новое и боязное слово «колхоз».

    Если рядом сидела моя мать и ее жених Борис, Клюев Нежно клал широкую тяжелую пятерню на его колено и то ли шутя, то ли серьезно начинал напевать что-то свое продуманное, решенное, устоявшееся в слове: «Мы – ржаные, толоконные, пестрядинные, запечные, вы – чугунные, бетонке, электрические, млечные...» Затем начинал смеяться тихо, словно про себя, но потом все явственнее и определенней «Ничего, Боря и Катя, нам с Иваном Петровичем, видать, не дожить до того райского времени, но помяните в будущем мои слова: «Цвести над Русью новой будут гречневые гении» Будут, увидите!»

    Чтобы закончить тему о встречах Клюева в доме мамы на Фонтанке, 64, близ Чернышева моста, хочу прояснить также со слов матери, одну черту характера Клюева, которая, наверно, по традиции из рапповских сочинений перекочевала в произведения наших дней. Впрочем, и «меньшой брат» Есенин, и его приятель А. Мариенгоф, и даже близко знавший Клюева Леонид Борисов, тоже, кстати, пивавший чаи с моим дедом на Фонтанке, когда гостил Клюев, в один голос утверждали, что Клюев человек скрытный, замкнутый, необщительный, даже в чем-то с хитрецой, и себе на уме, что он любит властвовать, подчинять себе более слабые натуры. Мама, да и отец единодушно утверждали, что всё это – напраслина. Клюев всегда умел слушать своего собеседника, будь то пожилой человек или юноша. Беседы и споры с дедушкой иногда продолжались по нескольку часов и никогда не кончались ссорой.

    Клюев, как подметила мама, не любил жаргона, ругательств, грубого слова. По своему образованию, культуре, интеллекту он был гораздо богаче, выше многих своих литературных соратников, что, возможно, и раздражало иных бесталанных, но самолюбивых стихотворцев и критиков. «Он всегда был подчеркнуто вежлив, корректен, особенно с женщинами, – вспоминала мама. – И, наверно, из ревности, что ли, Леонид Борисов, наш общий друг и знакомый, незадолго до смерти писал, что, выступая в дружеской компании, Клюев не мог терпеть присутствия особ прекрасного пола. Ему, мол, всегда хотелось читать, когда не было дам или их было немного. Одну он еще переносил, но если бы их присутствовало не менее пяти, Николай Алексеевич наверняка ушел бы не попрощавшись».

    Разве мог бы поэт, равнодушный и презирающий женину написать такие шедевры, как «Ты всё келейнее и строже». «Любви начало было летом», как посвященные горячо любимой им матери Прасковье Дмитриевне «Избяные песни».

    Я и сам однажды оказался, как мы бы сегодня сказали, объектом подлинной доброты, человечности моего крестного отца Николая Алексеевича Клюева.

    О моем крещении – потом. А тут такая история. Как-то зимним студеным днем, вероятно, перед самым переездом в Москву, Клюев пришел попрощаться с гостеприимным Иваном Петровичем и его супругой. Дед, уже совсем больной, ему сообщили, что рак головного мозга неизлечим, сидел, покрыв ноги бабушкиной кашемировой шалью, у печки. Дверца была открыта, и огонь весело пожирал березовые поленья. Клюев сел напротив деда в затянутое белым чехлом кресло, сочувственно спросил о здоровье. Отражаясь от зеркального шкафа, пламя поблескивало на белом кафеле высокой печи, играло блестками на паркете.

    Я глядел на двух дедушек, удивительно похожих друг на друга, почти как братья-близнецы. Оба с плотными, не слишком длинными бородками, важными усами, густыми темными бровями, выдающимися лбами, они казались двумя переодетыми священниками, чему способствовали длинные, в скобку, волосы и тихая, неторопливая речь. Мне, сидевшему в стороне и рассматривавшему свеженький том детской энциклопедии, надоело разглядывать картинки и захотелось обратить на себя внимание. Я ведь искренне был обижен тем, что со мной не разговаривали эти два важных дедушки. Отложив потихоньку на кушетку толстый том энциклопедии, я поднялся со своего места и на цыпочках стал приближаться к круглому столику, возле которого в креслах восседали дед и крестный. На столе лежал любимый дедом старый кожаный кисет, прошнурованный красным ремешком. Дед набивал из него трубку. Сделав несколько прыжков по скользкому, натертому воском паркету, я, как рысь, спрыгнувшая с дерева, вцепился в кисет, и не успели дед и Клюев сообразить в чем дело, я стремительно протянул кожаный мешочек к печке и кинул его в самый огонь. Вытащить его уже было невозможно. Я столбом стоял у стола, ожидая реакции собеседников. Но, как ни странно, они не двигались, молчали. Видно, их просто охватило оцепенение от столь дерзкого и нелепого моего проступка. Наконец дед тихо сказал: «Зачем ты это, Гога, сделал? Это же мой любимый кисет...»

    Вбежала мать и, узнав, в чем дело, немедленно пошла на кухню и принесла большой пучок прутьев от веника. «Я, папа, сейчас ему розгами поддам!» – сказала она.

    – Оставь, Катя, не трогай ребенка, – махнул дед рукой.

    – Не велика потеря, – присоединился к деду и Клюев, – перееду в Москву-матушку, бисером вышитый куплю кисет и трубку турецкую с заморским табаком. Мы еще дым из трубы попускаем...

    На этом и закончилось мое наказание. Но случай этот я всегда вспоминаю, когда вижу детские шалости. Хочется повысить голос, крикнуть на озорника, схватить подчас за ухо, но тут же воскресает в освещении алого пламени дедовское болезненное лицо, его недоуменная улыбка, слышу мягкий, вкрадчивый, успокаивающий голос Николая Алексеевича Клюева: «Не велика потеря...»

    Еще один штрих, запомнившийся мне, шестилетнему мальчику, который, возможно, дополнит портрет моего крестного.

    Как через бинокль времени, вижу следующую картину. За белой скатертью, отставив чашки после чаепития, сидят дед, Клюев. Бабушка положила на стол толстую подшивку популярного до революции журнала «Нива». Николай Алексеевич перелистывает страницы журнала, делает замечания. Я вижу: его внимание останавливается на номере, в котором помещено много фотографий, изображающих царя Николая, его жену и царских детей, придворную свиту. Тонким, длинным не крестьянским, пальцем Клюев указывает Ивану Петровичу на один из снимков:

    – Самого Романова, признаюсь, лицезреть не привелось, а вот его супругу – несколько раз. В Царском, в Федоровском городке с Сереженькой, братцем моим милым, перед всей фамилией императорской стихи читали. Есенину царица часы золотые в благодарность за выступление подарила, а мне ее наставник духовный – Распутин – перстень со своей руки снял и на палец при всех надел, спасибо «за любовь к России-матушке» произнес; царевны и царевич больной были, хлопали. Запомнил я глаза мальчишки-царевича; так они меня и до сих пор, когда ночью не спится, как стрелой пронзают. Тяжко, братец, тяжко, вся в крови рубашка.

    Клюев погладил ладонью по журнальному листу, вздохнул, рассматривая пожелтевшие фотографии:

    – Давно ли всех живыми видел... <...>

    он с конца прошлого века, живя с семьей в Петербурге, быстро продвигается по ступеням церковной иерархии. Его причисляют к канцелярии обер-прокурора Священного Синода, с 1910 года он становится епархиальным наблюдателем церковно-приходских школ СПб. епархии. После революции – протоиерей Смоленского кладбища, помощник наблюдателя за преподаванием Закона Божия в начальных школах МНП до 1918 года.

    Сын А. О. Западалова, мой отец, Борис Алексеевич, во время Февральской и Октябрьской революций был студентом историко-филологического факультета университета, участвовал в революционных событиях, являлся агитатором в лейб-гвардии Преображенском полку, о чем сохранились отрывки его воспоминаний. В годы Гражданской войны – участник боев с белы-ми интервентами на Севере, потом, до демобилизации в 1922 г<оду>, работал инструктором Политотдела Петроградского укрепленного военного округа (ПУОКР). Здесь он познакомился с помощником секретаря ПУОКРа Леонидом Борисовым. Оба молодых комиссара увлекались современной литературой. Оба писали стихи. Оба мечтали об учебе, возвращении на гражданку.

    Как известно, именно в это время в голодном, разоренном Петрограде вопреки всему ключом кипела литературная жизнь. После закрытия Дома искусств, Дома поэтов вся пишущая братия переместилась с 1924 по 1932 год в крохотную трехкомнатную квартиру в доме № 50 по набережной Фонтанки. Здесь еженедельно по субботам собирались поэты и прозаики, велась та же бурная и противоречивая жизнь, что и прежде в доме Мурузи на Литейном и елисеевских хоромах на Невском. Тесные комнатки, где в 1917 году ютилось правление Петроградского союза металлистов, едва вмещали теперь всех поклонников муз. Сюда-то и направились бывшие молодые комиссары ПУОКРа после демобилизации, захватив с собой толстые тетради стихов и рассказов. <...>

    сблизились. И уже вскоре и Клюев, и Борисов, и близкий к ним Разумник Васильевич Иванов (Иванов-Разумник) стали захаживать в квартиру бывшего мельника и елисеевского домоуправляющего Ивана Петровича Силина.

    А между тем мои родители зарегистрировались в загсе. Сделать это можно было в ту пору без всякой очереди, платы, с первого захода. Событие это отмечали в узком кругу, по-семейному. Родители мамы и отца собрались в прицерковном большом доме у Смоленского кладбища, где жил настоятель местного храма отец Алексий (А. О. Западалов). Стояло погожее «бабье» лето. После посещения церкви, где по настоянию А. О. Западалова и Н. А. Клюева состоялась краткая служба, сели за «батюшкин» стол. Всё шло чин по чину. Дед Алексей еще раз торжественно поздравил молодоженов. Расчувствовавшись после богослужения. Николаи Алексеевич долгим взглядом посмотрел на невесту и начал с каким-то особым подъемом и проникновением читать всем знакомые, но такие свежие строки: «Любви начало было летом, конец – осенним сентябрем. Ты подошла ко мне с приветом в наряде девичьи простом. Вручила красное яичко, как символ крови и любви...» Но тут из-за стола поднялся Иванов-Разумник, приехавший на свадьбу из Детского Села, и продолжил чтение, как он выразился, «гениальных эллинских строк»: «Не торопись на север, птичка, весну на юге обожди».

    Известный литературный критик и философ, очень почитаемый за ум и незаурядный талант и отцом моим, и Клюевым, тут же взялся доказывать, что Клюев – поэт никакой не «мужицкий», что он – носитель и выразитель мировой культуры и цивилизации.

    После все ходили на кладбище, побывали на могиле Блока. По завещанию он был похоронен на Смоленском рядом со своими родственниками. Земляной холмик, покрытый зеленой травкой. Деревянный простой крест. Напротив – некрашеная дощатая скамеечка.

    Возложили цветы. Помолчали. Потом Клюев сказал: «Как тихо, какой чистый воздух, как хорошо. Вот такого бы покоя и нашим сердцам!»

    блокадного 1941-го.

    «Всем нам суждено отправиться ад патрес, то есть к праотцам!» – встав с блоковской скамейки и направляясь на поиски извозчика, заключил раздумия над могилой поэта Иванов-Разумник. – Поедемте со мной, Николай Алексеевич. Подброшу до Морской! А молодежь пусть идет танцевать, веселиться. У нее – всё впереди». <...>

    Но вернемся к клюевским местам на Фонтанке. дом № 50 – Союз писателей, дом № 64 – наши семейные пенаты. И, наконец, Фонтанка, угол набережной и улицы Белинского Здесь, как сообщает путеводитель, «открывается вид на выдающийся памятник культового зодчества – церковь Симеония и Анны, сооруженную в 1731-1734 гг. архитектором М. Г. Земцовым».

    Вот в этом храме 7 апреля 1927 года произошла еще одна встреча Н. А. Клюева с моей семьей.

    Как свидетельствует метрическая выписка, я родился 28 марта 1927 года. Мать после родов решила, оставив семью отца, побыть первое время со своими родителями на Фонтанке, где Пелагея Артамоновна и старшая мамина сестра Мария могли помочь по уходу за новорожденным. Хлопот была масса. Тем не менее Иван Петрович не хотел медлить с крещением внука, рождению которого был чрезвычайно рад. Он послал моего отца в ближайшую церковь. И скоро тот вернулся с сообщением, что обряд крещения назначен через неделю. Кого выбрать в крестные? С крестной матерью решилось быстро: ею вызвалась стать моя тетка Мария Ивановна. С крестным отцом было труднее. Долго прикидывали разные варианты, пока дед не сказал: «Да чего голову ломать. Представительней Николая Алексеевича никого не придумаешь. Он сам святой человек...» На том и порешили. Отец получил задание пригласить Клюева.

    несли на руках, закутанного в одеяла, мать, бабушка, будущая крестная. Сопровождали родителей моих Михаил Макаров, Леонид Борисов и другие знакомые. По дороге отец вздыхал: «Мечтал Есенина на такой праздник позвать, да вышла незадача...»

    Едва процессия успела подойти к входу в храм, как у подъезда остановился извозчик. Ступив на подножку кареты наклоняя ее своей грузной фигурой, на тротуар спрыгнул «крестный отец», держа под мышкой два аккуратно завернутых пакета.

    – Ну, где мой дорогой крестник? – обратился Клюев к Ивану Петровичу и, подойдя к матери, бережно приподнял покрывало с лица новорожденного:

    – У-у, какой ротик маковый! Да и глазки как слюда! Весь в мать. Смотрите, как в щебет и грай пеленает младенца апрель.

    Над черными прицерковными деревьями, сверкающим шпилем колокольни и впрямь в весенней лазури весело кружила и перекликивалась большая стая птиц, – грачи, голуби, сороки...

    со священником церкви Симеония, один был тихоновец, другой обновленец, тем не менее ради торжества оба старательно и приветливо провели по всем правилам обряд крещения. Потом Иван Петрович и Пелагея Артамоновна пригласили всех к себе на обед.

    Пакеты, которые привез на извозчике Клюев, отец доставил домой. За столом гости заинтересовались клюевским подарком.

    – Да что гадать, – сказал поэт отцу. – Возьми-ка, Борис, нож да разрежь бечевку!

    – Христом на руках. Внизу – текст из Евангелия, витиеватой вязью.

    Доска пошла по кругу. На обратной стороне мой отец Прочел дарственную надпись, выведенную черной тушью. Прочел сам и поспешил огласить детям: «Крестнику моему Игорю Западалову благословение в день его крещения. Николай Клюев. 1927 г. апр. 4-го. В иго твое спасительное прими, Христе, раба Твоего!»

    – Главное, Борис, зачитай, что я внизу нацарапал! – довольный голос поэта был явным признаком того, что Клюев сам был рад своему подарку.

    – Читаю, – сказал отец. – Икона поморского письма петровского времени из скитов Выгорецких иже на реке Выге.

    – Неужели ей двести лет? – спросил художник Макаров. – Вот бы Куинджи такие вечные краски создать.

    – Русские богомазы знали свое дело, – заметил Борисов.

    – Жаль, что теперь не ценят старину. У меня в храме старинный иконостас безбожники на дрова хотели утащить. Хоть мою овчарку Дианку на ночь в святой придел запускай. Безбожным татям на острастку, – подхватил Алексей Осипович.

    – Э-е-е! – махнул рукой Иван Петрович. – Тут собака не поможет. Отряд конной милиции надо приставлять. Что церковь. С могил стали кресты воровать, в склепы забираются, покойников обыскивают, обирают...

    – Господи, прости нас, грешных, накажи богохульников, – истово перекрестясь, прошептала бабушка.

    – А все-таки интересно, какое место занимает святой Симеон на православном Олимпе? – снова проявил любопытство Макаров.

    – Ну вот, а я ждал, кто первый задаст этот вопрос, – еще более приходя в хорошее расположение духа, обрадованно воскликнул Клюев.

    – Давай-ка, Боря, второй пакет.

    – Открой-ка на четвертом февруарии, – потребовал Клюев. – Открыл? Читай, ты ведь у нас главный грамотей, три факультета, чай, кончил. Да, наверно, на комиссарстве своем и отче наш запамятовал. А?

    Отец начал читать притчу о святом праведнике Симеоне Богоприимце и Анне-пророчице:

    – Исполнившимися же четыредесятым днем от рождества Христова принесоста родителя отроча Иисуса в церковь по уставу законному. И приим Симеон на руку своею, и рече: Ныне отпущаеши раба твоего, владыко, по глаголу твоему с миром, яко видеста очи мои спасение твое...

    – Ладно, будет, – прервал чтение Клюев. – Книга велика, и вам, и крестнику моему, и его внукам читать хватит.

    же завернула ее в пергамент и унесла в свою комнату, где спрятала священную книгу в кованый сундук. Икону тоже изъяла у молодоженов. Профани прокулите! (Отойдите, непосвященные!)

    Какова дальнейшая судьба клюевского благословения?

    У отца, как мне помнится, был большой архив, помещавшийся в объемистом старом сундуке. К сожалению, он не сохранился, хотя наверняка в нем можно было бы обнаружить немало интересных свидетельств того времени. Перед смертью, в октябре 1980 года, мать основательно сократила семейный архив: сожгла часть писем, о чем теперь нельзя не пожалеть. Но и оставшиеся письма напоминают постоянно о Клюеве.

    21 августа 1934 г<ода> в письме к матери отец пишет: «О Клюеве мне, в частности, налгали – он, кажется, жив». Далее в письме следует еще одна характерная информация тех мрачных лет: «Об отце [Имеется в виду АО. Западалов, тоже оказавшийся в руках НКВД.]. Он нам очень дорого стоит – посылки три в месяц. Пора его освободить. У меня есть данные (полученные в Ярославле), да кроме того я это знаю сам, что он через мать помогал ее брату (старому большевику, предс<едателю> всероссийского союза металлистов, члену ВЦИКа одно время кандидату Ц. К.) и сестре, расстрелянной белыми в Ярославле (1918 г.). В частности, у него пропал залог (поруки) за ее брата, он посылал ему деньги в Париж и, кроме того, сам одно время (сколь ни удивительно) состоял под надзором полиции... ты ходишь вблизи от мест, способных казнить и миловать. Как-нибудь реагируй на мое обращение, Катя, в долгу не останусь».

    «казнить», были тогда от всех недалеко, но «миловать»? Наивные надежды! Сколько прошений о помиловании или хотя бы смягчении режима ссылки писал из Томска Клюев, и к Калинину, и в Союз писателей, всё было тщетно! Обратного выхода мышеловка не имела.

    «крестного»: «Из того, что мой отец имел Владимира третьей степени и уже при Керенском получил Анну I, так же, как все церковные награды... я не стал столбовым дворянином... В результате мне пришлось оказаться в больнице, чтобы после ареста моего отца + мое собственное поведение – не оказаться на 101-й версте или в тех же местах, где Н. Клюев».

    3 марта 1941 года, незадолго до войны, отец присылает и мне письмо, в котором напоминает об иконе, подаренной «крестным», дает объективную оценку его роли в русской литературе. Надо отметить, несогласие с официальными ярлыками в то время тоже было опасной крамолой. Говоря о существующем разнообразии шрифтов и почерков, отец замечает:

    «Насколько помню, на иконе, подаренной тебе Клюевым, имеется надпись вязью.

    М<ежду> пр<очим>, при твоем крещении Клюев изрек: Отец был поэтом, крестный был поэтом, и крестник будет поэтом», – насколько я понял, ты тоже пишешь нечто вроде стихов, я их еще не видал...

    Кто такой был Клюев Николай Алексеевич? По обличью своему он напоминал немного... Кузьму Крючкова, который на лубочных картинках изображался с восемью немцами, нанизанными на пику, нарисованного на 1-й стр. Только был человеком невоенным и даже совсем наоборот. Он был крупнейшим крестьянским поэтом XX века. Есенин – его ученик. Клюевым выпущено что-то около 16 сборников стихов. В стихах защищал деревню и мужиков. За что при царском режиме был на каторге, за это же самое находится в изгнании и сейчас (Нарымский край)». (Отец еще не знал о смерти Н. А. Клюева.)

    «Клюева ты сейчас не поймешь, да и вообще вряд ли когда-либо поймешь. Потому, что ты хотя крещеный, но неправославный, евангелии и библии не читал, веришь не в бога, а в Карла Маркса, а также в происхождение человека от обезьяны по Дарвину, которого ты упоминаешь».

    Надо сказать, что в 1941-м мне исполнилось четырнадцать лет, но я запоем уже читал и Блока, и Белого, и Есенина, и Клюева, сборники стихов которых покупал у букинистов на Невском. Но, конечно, письма отца попадали в благодатную почву. Еще бы! Отец лично знал моих кумиров. А Клюев, подобно Симеону, изображенному на иконе, держал меня на руках да еще спас, когда я стал шалуном-подростком, от заслуженного наказания. Поэтому, сидя на уроке в классе, я буквально впивался в каждую строку отцовского письма, держа его под партой. В марте я получил сразу дюжину отцовских посланий. Клюев был в центре внимания:

    «И еще о Клюеве. О нем ты прочитаешь. Его одно время в хрестоматиях именовали наиболее крупным представителем «кулацкой» поэзии. В тот же период Пушкина называли «крупнейшим представителем» буржуазно-помещичьей литературы. Николай Алексеевич несколько раз бывал в квартире, где ты живешь, и очень по внешности понравился Ивану Петровичу – бородой. В период, когда у тебя стал отчим, Клюев не ходил. И зря Катя сердилась, Клюев – не я, он даже не желал выступать на одних вечерах с теми, кого считал плохими.

    И поэтому почти умирал с голода. У него есть одно стихотворение где в зимнюю стужу по деревне бродит бесприютный старик и просит хлеба. И когда его спрашивают, кем он был, он отвечает, что был знаменитым поэтом и защитником народа. Ясно, что Клюев не мог ходить к отчиму».

    Через несколько абзацев отец опять возвращается к волнующей его теме: «У меня не было и нет под ногами почвы. Я не придавал никакого значения славе, но как поэт кое-какой известностью пользовался и стихи писать умею. Но теперь все, кто писал хуже меня, сумели себе и карман набить, и орденов нахватать – у них под ногами была почва... Они писали фальшивые стихи о Папанине, Сталине и т. д., а я, поскольку не видел в стихах хлеба, набивал письменный стол рукописями, на которых не только сейчас славы не приобретешь, но еще, как Клюев, куда-нибудь угодишь. Будь у Клюева семья или что-нибудь в таком роде, то у него сейчас всё брюхо было бы украшено орденами и ему бы никакой Джамбул в подметки не годился». Вспомним, шел 1941 год!

    «икон в домах не держали». Наша семья не была исключением. Хотя бабушка протестовала, мой отчим собрал все имевшиеся в доме иконы, он был, как ни парадоксально, офицером ГПУ, и снес их на кухню. Там отчим ободрал все золотые и серебряные оклады икон, сложил в таз и разогрел паяльную лампу. Вскоре все нимбы, венчики, сияния вокруг голов святых и угодников были переплавлены в увесистый слиток драгметалла. Слиток был снесен в торгсин, обменян на боны.

    Слава богу, клюевская икона не подверглась экспроприации и даже пережила благополучно блокаду.

    В 1953 году, после смерти Сталина, мы с мамой и моей Женой Лизой бережно очистили и подремонтировали икону и повесили ее на самом видном месте между книжными полками. Побывав у меня в гостях, ленинградский поэт Сергей Давыдов написал стихи, посвященные Клюеву. Приехав к нам на дачу в Павловск, он прочитал их маме: «Будь внимателен к людям незастигнутых лет. Жил поэзией Клюев, самобытный поэт». Мама растрогалась.

    ... Время – вещь не только относительная, но и удивительная. Более семидесяти лет назад Катоны Старшие и «младшие» объявили о падении Карфагена. Пророчествовали об иллюзорности поисков Китеж-града. Они возвестили о смерти певца «избяной страны» Николая Клюева. И наступило бесструнное время...

    Пусть перед современным читателем, как Феникс из пепла, восстанет светлый и правдивый образ «доли народной певца» – Николая Клюева.


    Моя песнь прозвучит,
    А раскатом громов
    Над землей пролетит.

    Хотелось бы верить. И верится: из-под озерных затуманенных вод перед изумленными взорами вскоре покажутся золотые шпили и купола, резные терема, охранные башни исчезнувшего некогда чудесного города-мечты.

    <1991>

    Западалов И. Воскрешение Китеж-града // Сибирские огни. – 1992. – №2

    Раздел сайта: